Псевдоним:

Пароль:

 
на главную страницу
 
 
 
 
 




No news is good news :)
 
 
Словари русского языка

www.gramota.ru
 
 
Наши друзья
 
грамота.ру
POSIX.ru -
За свободный POSIX'ивизм
 
Сайт КАТОГИ :)
 
литературный блог
 
 
 
 
 
 
сервис по мониторингу, проверке, анализу работоспособности и доступности сайта
 
 
 
 
 
Телепортация
к началу страницы
 
 

Даша Вайн

 
 
 
Темная дорога
 
 
 
  «Темная дорога».
1.Плач.
   Люди колыхающейся, похожей на гигантского червя массой выкатились из поезда; гудел вокзал, шумели рельсы. Кто-то громко кричал, кто-то радовался встрече, кто-то шел молча; люди бестолково несли, копошась, свои сумки, чемоданы, кульки… Пахло в воздухе пирожками да жиром, было душно и пыльно – обыкновенное привокзальное утро небольшого городка клубилось вокруг приезжих, встречающих… Клубилось так и таяло постепенно, истекая звуками, людской толкотней и смрадным запахом.
   Они тоже вышли из вагона вместе со всеми – полноватая женщина лет сорока пяти и маленький совсем мальчонка. Их не встречали, не ждали, она сама несла старомодный, туго набитый чемодан, у пацаненка в руках была куклешка. На женщине – старое цветастое платье и кофта, она была явно растерянна, словно не знала, куда идти и что же будет дальше; мальчик бросал жадные взгляды на ларек с пирожками, но молчал, она это  видела и тоже молчала. Люди упрямо шли вперед, они же глупо стояли посреди потока, оглядываясь по сторонам, их толкали и поругивали. Внезапно мальчик бросил куклу и громко, как новорожденный, однако со взрослой, даже бабьей  больше неистовостью и надрывающими душу тягостными всхлипами заплакал. В плаче его не было ни нотки капризности, ни капли требования, плач шел из сердца; мальчонка вознес ручки к небу и рыдал, и это был плач бессилия что-либо сделать, но плач ребенка. Женщина смотрела на него испуганными, полными ужаса глазами, надо было увести ребенка, но она продолжала стоять, нелепо теребя край кофты. Кто-то толкнул ее чемодан и он со стуком завалился набок, женщина взвизгнула, на глазах ее вмиг заблестели слезы и холодным комом выкатилось рыдание. Не плакала она – кричала, тоже подняв к небу руки, ребятенок пискляво вторил ей. Плач их был громкий, сильный, взятый на одной ноте, той самой, которая пошла за  крестьянином еще с Киевской Руси. Не они голосили – голосил за них плач.
   Их стали обходить стороной, на них оглядывались, но близко не подходили – ведь всего лишь обычное привокзальное утро, ведь у каждого своя беда и свой плач, ведь время – деньги. Уже никто не мог им помочь, шли люди, на перроне ведь всегда царит движение, а не застой, хотя сам перрон всегда остается на месте, а в движущемся поезде жизнь почему-то затихает.
   Поезд пришел, что дальше? Куда идти? Какую поставить цель? Поезд ведь долго не стоит, он не будет ждать. Можно облюбовать стоячий перрон, раствориться в толпе вновь прибывших и вечно думать о дороге, но рано или поздно хлынет толпа людей, напрягутся в ожидании рельсы… И он придет – прошипит паровоз, простучат вагоны… Но эти промежутки… Куда идти?
   Да, в поезде жизнь затихает, вернее, сосредотачивается вся в маленькой купешке проводников, в маленьком полутемном мирке, среди свернутых одеял и старых чьих-то валенок. И каждый вечер они, эти оторванные от всего мира люди, покупают дешевую колбасу, хлеб и водку, и каждый вечер, при тусклом мигающем свете, под стук колес, они напиваются в дым, потому что они тоже слышат этот плач, они объехали всю страну, и не нашли места, где бы его не было, они слышат его отовсюду и не могут потом уснуть по ночам. Они и сами порой начинают подпевать, подливают в рюмки, и… И не надо спрашивать у них, куда идти, потому что они всегда едут, иными словами – всегда идут, они знают все пути и все дороги, они проколесили их все, и поэтому знают ответ: некуда.
  А эти двое так и стояли вместе, но порознь, они не плакали – рыдал за них их общий плач. Толпа постепенно редела и вскоре они остались одни. Воздух  все также манил пирожками да копотью, и тогда женщина взяла мальчонку за руку и они тоже, как и все, пошли прочь, но не к вокзалу, а по направлению поезда, вдоль рельсов. Растаяло привокзальное утро и их фигурки исчезли в осеннем тумане. Никто не заметил их приезда и, тем более, исчезновения, они пришли и ушли, как и все в этой жизни. И плач их, тоже никем не замеченный, утонул в вокзальном гуле.
   Потеплело. Воздух струной вытянулся в ожидании нового поезда.

2.Легион.
- 1 -
   Исследователю исполнилось уже двадцать два года, когда он вышел из магазина в черном костюме, черных ботинках, черном плаще, черной шляпе и черных очках. Пребывая в непонятной для самого себя эйфории, он выбросил пакет со своей старой одеждой -  зачем теперь она ему?
    На эту покупку он работал около двух лет, а стремился к ней всю жизнь.
- 2 -
   Жил-был на свете маленький мальчик – история совсем не новая, и совсем не примечательная. Мама, папа, бабушка, двухкомнатная квартира на втором этаже, манная каша по утрам, красные сандалики, плюшевые мишки. Да только у мамы был папа, у папы была работа, у бабушки был телевизор, а у мальчика не было ничего, только пустая, залитая сумерками комната с темным окном и бродившими в нем тенями, только отдаленные голоса на улице, только запах жженой травы весной. Днем у него еще был шанс поговорить с бабулей, она обычно смотрела сериал и пила чай с вареньем, но в пять вечера, когда приходили с работы родители, на кухне становилось слишком людно, и мальчику волей-неволей приходилось уходить. В это время всегда еще было светло, он садился посреди комнаты, вытаскивал из коробки свои игрушки и мечтал, мечтал, мечтал… За окном быстро темнело, комната съеживалась, скручивалась вокруг него, и вот тогда-то все и начиналось.
   То ли машины на улице гудели так громко, то ли ветер завывал, так требовательно взывая к вниманию, но маленькое пустое помещеньице с немыслимой быстротой наполнялось самыми разными звуками; они вылезали дымом из темных углов и превращались в чьи-то голоса, нетерпеливый топот ног, чей-то жуткий хохот. Под диваном шуршали листья, за шкафом кто-то пытался сломать стену, а в самом дальнем углу,  у окна, пел дьявольский хор. А мальчик беспомощно сидел на полу, прижимая к груди игрушку и замирая в немом страхе, иногда он тоже что-то попискивал, да только кто его слышал? На кухне орал телевизор и обсуждались мировые проблемы, и не было никому дела до крошечной детской и еще более крошечного в ней ребенка. В то время как он отчаянно боролся с тысячью черных псов, вывших за креслом, боролся, конечно, внутренне, иначе – изо всех сил заставлял себя не вставать и не уходить из маленького круга, единственного места в комнате, куда эти псы не могли добраться, итак, в то время, когда он боролся, взрослые в теплой, светлой кухне пили чай, рассказывали друг другу о своих неприятностях на службе. А мальчик немел от страха, неспособный позвать на помощь.
   Но до замирания сердца доводили его не звуки, а темнота, и это был даже больше, чем просто страх. Он открывал глаза и видел темноту, он закрывал глаза, и снова видел темноту; от нее некуда было деваться, она была и снаружи и внутри него, и она была не одна, точнее, он был в ней не один. Иногда он плакал от своей беспомощности, иногда стонал, как-то раз именно в такой момент мать зашла в комнату и зажгла свет.
   -  Что случилось? – спросила она. – Ты не замерз?
   Мальчик вздрогнул от вспышки света, словно от электрического разряда, и обернулся, подняв на нее свои большие, от внезапного ужаса совсем бездонные глаза. Она была высокая и стояла,  а он был малышом и сидел на полу, от этого она показалась ему совершенно недосягаемой.
   -  Нет, - едва слышно прошелестел он.
   Мать недоверчиво хмыкнула и все же закрыла форточку, мельком взглянув в синее вечернее окно.
   -  И нравится же тебе сидеть в темноте, - пробормотала она, уходя.
   И выключила свет.
   Он жил на этом свете шесть лет. Черных шесть лет, наполненных страхом.
   Когда ему исполнилось восемь, он назвал себя исследователем. Не потому, что так и было, просто не нашел другого слова. К этому времени многое изменилось.
   Комната по-прежнему была темной, а звуки такими же громкими, но не было больше черных псов, были люди. Большой строй людей шел где-то между диваном и платяным шкафом, они шли в ногу, все, как один, и шаг у них был строгий, чеканный. Мальчику казалось, что он их даже порой может видеть – все в черном, ботинки, плащи, шляпы, очки – все было на них черным, и лица под тенями шляп у них были суровые, злые и от этого тоже черные. Они всегда приходили поздно вечером, и, только заслышав их грозный шаг, он снова садился в свой круг, дрожа и замирая, надеясь, что и на этот раз они пройдут мимо. Он знал, что все, до чего бы они ни дотронулись, немедленно погибает. Он боялся.
   Уже потом, года спустя, они грезились ему во сне и в страшных видениях наяву, только шли они не в его комнате, а прямо по улицам, как живые, и никто не обращал на них внимания, кроме него. Их слабо освещали тусклые городские фонари, в их очках отражалась луна и та часть неба, которую не видно из окна; они текли немыслимой черной гущей, без тени под ногами, ни по земле и ни по воздуху, без мыслей, без сердца и без души.
   От кого-то мальчик-исследователь услышал красивое слово «легион», и сразу же понял, что они, эти люди, этот строй, и есть этот загадочный легион. Темный легион страха.
   Легион всегда проходил мимо, но их главарь, легионер, непременно подходил к мальчику и подолгу стоял возле него, такой же высокий и недосягаемый, как и мать. Только это был широкий холодный мужчина, весь в черном, взгляд которого не был виден из-за  темных очков, но исследователь знал наверняка, что никакого взгляда там и нет, только две пустые стекляшки. Он стоял так и молчал, а мальчика бросало тем временем то в жар, то в холод, и страшна ему была уже не темнота, а тяжелая тишина, окружавшая их двоих.
   Как-то раз мальчик отважился заговорить. Он спросил:
   -  Вам нравится здесь стоять?
   И то ли в воздухе что-то дернулось, то ли глаза устали смотреть в одну точку, но ему показалось, что тот кивнул. Исследователь вздрогнул от этого, охваченный новой волной страха, но, пересилив себя, продолжил:
   -  Кто вы?
   Ответом была тишина. Мальчик облегченно вздохнул. Вот и все. Нет никакого легиона, легионера, просто тени причудливо пляшут по стене.
   -  Я – тишина, я – страх, я – вечность, - не голос раздался и не звук, а только едва уловимое колебание, - я – эхо.
   Мальчик закрыл глаза. Неужели он не спит, неужели все наяву?.. В комнате не было ни звука, но он закрывал глаза и отчетливо слышал голос, произносимый кем-то, кого не было на самом деле.
   -  Я боюсь, - тихо простонал исследователь.
   -  Ты всегда будешь бояться.
   Тихой цепочкой потянулись дни. Призрак легионера не исчезал, не исчезал и сам легион, легион, потому что нас много, не исчезал страх. И мальчику уже начало мечтаться, что когда-нибудь и он будет взрослым, когда-нибудь и у него будет черная одежда и темные очки, когда-нибудь он тоже станет частью легиона и когда-нибудь он тоже перестанет бояться. Он представлял, как черной тенью будет идти он по проспекту, широкий и холодный, с пустыми стекляшками вместо глаз, и уже не будет бояться, а наоборот, внушать страх, а за ним будет слышен непременный строевой шаг легионеров. Раз-два, раз-два… Без взгляда, без мыслей, без тени под ногами, раз-два, раз-два…
   -  Ты можешь все?  - спрашивал он порой.
   Тишина – странно, почему звуков больше нет? – и едва заметный кивок.
   -  А ты можешь… - у мальчика пересохло в горле от неожиданной догадки. – Ты можешь научить меня не бояться?..
   -  Слишком сложная наука, - прошелестел голос в ответ.
- 3 –
   Исследователь снова напился. Еще утром он интеллигентно рассуждал сам с собой о том, насколько же трудно определить момент, когда пьянство из развлечения превращается в привычку, а вечером снова сдался. Теперь было уже полдвенадцатого ночи, а он сидел на полу в куче окурков и тупо пялился на пустую бутылку, одиноко стоящую на столе.
   На днях Исследователю исполнилось двадцать. Дата была ужасно круглая, и день пьяной змеей ускользнул у него из-под носа, не оставив о себе даже самых жалких воспоминаний. Что-то было не помню еще… В последние месяцы он не дружил со временем. В последние месяцы он вообще ни с кем не дружил.
   Исследователь снимал жалкую каморку в старом пятиэтажном доме, в которой из мебели были только кровать с выползшими пружинами и стул эпохи Средневековья, зато стоило все это ему гроши, а входная дверь запиралась на целых два замка. Это было огромным плюсом; через некоторое время после въезда Исследователь раздобыл где-то холодильник «Зил» и потихоньку обжился. Хозяйка квартиры была старой грымзой, ее шокировало количество пустых бутылок, валявшихся на полу, и самодельных пепельниц, с горкой заполненных окурками.
   -  А деньги-то, деньги где, гад, берешь? – возмущалась она, приходя раз в месяц за оплатой и заставая каждый раз его в одной и той же бестолковой позе. Исследователь сидел на полу и смотрел на нее грустными красными глазами. – Воруешь поди, да?..
   И он обычно предпочитал отмалчиваться. Если бы Исследователь умел воровать, он непременно бы воровал, но он не умел, так же как не умел и врать, ходить на руках и мыслить логически. Исследователь был с детства подвержен истерикам, и иногда, когда в сотый раз ум заходил у него за разум, черные круги плыли перед глазами и чудились крики, и хотелось тоже кричать, кричать и кричать, а он, опять же, предпочитал отмалчиваться. Меланхолия была его извечной подругой.
   Он ушел из дома просто, словно и дома-то у него не было. Ушел, конечно, не в пафосном смысле этого слова. Он, разумеется, закончил школу и спросил у родителей позволения. Те решили, что сынок намерен жениться и дали денег на первые полгода самостоятельной жизни. Они никак не могли взять в толк, что Исследователь был не из тех, кто способен завести семью да и вообще какие-либо человеческие отношения.
   Исследователь устроился работать грузчиком в мебельный магазин. Вечерами он предпочитал отсиживаться у себя в каморке, на кухне, на полу, напротив холодильника. Стул он берег для особых случаев, которых никогда у него не случалось. В хорошие дни он курил травку, в плохие же просто напивался до черноты в глазах. Иногда его тошнило.
   Как же хорошо сидеть вот так, вытянув вперед ноги в рваных тапочках, и курить в серый потолок! За окном дымится темно-синий вечер с глупыми звездами, по небу летят красные  кометы с хвостами Жар-птиц, а в светлой кухне стоит уютная духота, разбросанные рулоны туалетной бумаги чертят замысловатые линии на грязном полу,  приятно пахнет сигаретами, и ты сам себе звезда. Бутылка еще не опустела и спать пока не хочется. Сидишь вот так и лезут в голову мысли всякие хитрыми лисами… Исследователя иногда пугали его собственные сравнения, собственные фразы, сказанные нечаянно вслух… Но больше всего радовал именно мягкий свет, разлитый по квартире…
   Иногда это все же происходило. В те моменты, когда кометы, совсем обнаглев, залетали через открытую форточку в квартиру, когда искры от их ярких хвостов смешивались с пеплом, разбросанным на полу… Стрелка часов переваливала за три ночи, и тогда Исследователь вновь слышал тихий, невнятный шепот:
   - Я – тишина, я – страх, я – вечность. Я – эхо.
   И мерный строевой шаг в оглушающей тишине…
   Но Исследователь уже не мальчик, потому что мальчики не пьют  и не курят – хорошие мальчики – Исследователю уже двадцать. Нет больше темной комнаты, есть только светлая теплая кухня, но есть тот прежний голос, есть топот сотен ног, и если легион стал невидимым, вовсе не значит, что он исчез. Иногда Исследователю уже начинало казаться, что он слышит еще один голос, тоненький и писклявый, который все бестолково твердит:
   - А ты можешь научить меня не бояться?..
   Теперь-то он и сам понимал, что это слишком сложная наука.
   Исследователь вырос, но детские его страхи не исчезли, к ним прибавились новые. Вот почему он пил, вот почему он так стремительно катился кубарем вниз. Невыносимо страшно быть одному среди всех, невыносимо ежедневно, ежечасно ощущать свою полную беспомощность и давление страха, это больно, больно, больно… Он держался с утра и часов до пяти вечера, но потом страх накрывал его как колпаком и надо было, необходимо было выпить.
   И он пил. Сквозь пьяную дурь ему хотелось целовать весь мир, душа его настолько легчала, что он взлетал над своей пропастью и летел хвостатой кометой по ночному горизонту… А потом падал и снова пил, и ему было почти не страшно.
- 4 –
   Как-то раз Исследователь чуть не умер. Поперхнуться хлебными крошками – проще некуда, такое случается каждый день. Сначала это выглядит немного комично, потом начинается волнение, потом чья-то дружеская рука хорошенько, с размаха ударяет тебя по спине, а в это время кто-то уже несет стакан с теплой водой. Подавившегося немного журят и вскоре все снова продолжают трапезу.
   Исследователь жил один, у него не было на примете ничьей дружеской руки, не было теплой воды. Он отходил от перенесенного около часа, беспомощно и недвижимо лежа на диване, с выпученными красными глазами и с наждачной бумагой вместо горла. Это было серьезное поражение всей его жизненной теории. Пара крошек черствого хлеба, купленного позавчера в похмельном бреду, чуть не оборвали жизнь Великого Исследователя.
   И тогда он понял, что надо срочно что-то менять. Страх был частью его жизни, но плохой частью. А как же научиться не бояться, когда это такая сложная наука?..
   Легион, потому что нас много. Только став самим страхом, можно избавиться от него. На это нужны были деньги.
- 5 –
   Исследователь молча шел по проспекту. Он изменился, похудел, потому что, откладывая деньги, он не мог ограничиться в выпивке или сигаретах, только в еде. Но это было не главным.
   Собственно, и Исследователя-то больше не было. По бульвару шел уверенными шагами человек-тень, весь в черном, холодный и решительный. За ним едва поспевали полы его длинного плаща, за ним едва поспевала его собственная тень, поэтому казалось, что тени у него и не было. За черными очками не видно было глаз, и казалось, что и глаз у него тоже нет, только пустые стекляшки. И впервые, впервые во всех его жизнях, он был уверен, что он не один, что за ним еще тысячи таких, как он, без взгляда, без мысли, без тени под ногами, раз-два, раз-два, раз-два…
   Исследователь неспеша зашел в свою квартиру. Смеркалось. На полу валялись бутылки и окурки, на стенах пели тени, но он больше не боялся – это были тени его товарищей.
   Легион, потому что нас много.
   Рулоны туалетной бумаги, которую он в той, прошлой жизни, использовал вместо полотенец, чертили замысловатые фигуры на полу. Он перешагнул через них. Выпить – не хочется.
   Странно достигать своей цели. Что-то тускнеет, что-то становится ярче… Получая, непременно приходится отдавать. Когда первые радости улягутся, остается на душе неприятный осадок – горечь, что ли? Но Исследователю было необычайно хорошо.
   Он прилег на диван и, блаженный, заваленный туалетной бумагой, умер.

3.Post mortem.*
   Тишина.
   Дымчатое небо, зеленая листва. Карканье ворон.
   Весна. Май.
   Наверное, конец. Надо посмотреть, обязательно… Она с трудом подняла тяжелую голову. Яркий свет ударил в глаза. Нет, никто и не думает расходиться. Им интересно. Они наверное впервые это видят.
   А она словно сотни веков уже переживает этот миг, она словно знает его наизусть, и поэтому не волнуется. Словно много лет подряд она стоит вот здесь, у свежей Пашкиной могилы, вдыхает бесконечно-приторный аромат сирени и ждет вечной тьмы. Словно уже целую вечность длиться семнадцатое мая, а ей только семнадцать лет.
   Сначала была зима. Ей никогда не жилось особенно хорошо, а этой зимой и подавно. Их с мамой бросил отчим и они остались одни в пустой, холодной квартире без средств к существованию.  Долгими вечерами, когда за плохо заклеенным окном шумела грязная городская метель, они теперь сидели вдвоем – мать и дочка – и молчали, потому что нечего было сказать. Мать была слишком гордой, чтобы жаловаться на жизнь, а дочь слишком самостоятельной, чтобы просить о помощи, вот они и смотрели теперь на седой снегопад, словно ожидая, когда же он скажет хоть словечко. Так просидели они порядка тридцати немых вечеров, а потом она осталась сидеть одна – мать положили в больницу. У нее был рак.
   Это было жутко страшно и больно – в то время как одноклассники готовились к экзаменам и выпускному балу, она ездила в больницу, в это смрадное царство обреченных и белых стен, она видела все эти лица, ссохшиеся от бесполезного горя, такие же, как и у матери. Ей всегда было неловко проходить по длинным коридорам, ей – живой, здоровой, может быть, счастливой даже, среди них – жильцов другого мира, мира без времени, без света, без тепла. И она видела мать, лицо которой превратилось в часы, отсчитывающие назад, садилась возле нее и они так же, как и дома, молчали. Пахло лекарствами. Потом она уходила и плакала весь оставшийся вечер.
   Матери не стало в конце марта. Она прошла в последний раз по стерильно-белым больничным коридорам, в последний раз кивнула врачам и медсестрам при встрече. Палата была пуста и убрана. Ей надо было собрать оставшиеся здесь вещи, она поспешно скинула их в сумку и вдруг схватила материну рубаху и, прижав ее к лицу, повалилась на жесткую больничную койку. Все ей говорили, что это ведь не неожиданность, ведь все знали и ждали этого уже полгода, что и раньше же у них были  натянутые отношения и что все будет хорошо. Да, дома все так же тихо и пусто, как было и при матери, и все так же неуютно ворчит окно и так же бестолково и не к чему тает днем снег на прогалинах, да только, Боже мой, как же объяснить им всем эту дикую, жалостную пустоту на душе, как, как?..
   Она замкнулась в себе. Все мысли ее теперь сосредоточились только на том, как бы не бросить школу, потому что она теперь работала, она теперь одна была ячейкой общества и вообще сама за себя. Общалась она теперь только с подругой Викой и мальчиком из соседнего дома Пашей, которого знала с детства.
   Вика очень много для нее сделала. Именно она помогла ей найти работу, именно она часто готовила для нее домашние задания, чтобы ту не выгнали из школы. Они сблизились теперь куда больше, чем раньше, и буквально за две недели жизнь начала налаживаться.
   А в конце апреля Вику нашли в канаве со свернутой шеей и без кошелька.
   Она шла с похорон совсем чумная, ей казалось, что все это происходит не с ней и вообще как-то по-книжному. Ей хотелось уже и самой незаметно исчезнуть, сгинуть навсегда в больнице или канаве и падать, падать… Она и сейчас падала, сидя на лавочке и куря четвертую сигарету, вновь наивно предполагая, что она окажется последней, так же как и третья, вторая… К ней подошел тогда Паша и на них сразу же обернулся весь двор, на девочку, похоронившую двух близких людей и теперь совсем спятившую, и на мальчика, который почти все свои вещи разменял на таблетки. Взгляды, взгляды…
   -  Пойдем отсюда, - сказала она.
   Они понимали друг друга пронзительно и неловко, когда он заходил к ней вечерами и они садились так же, как когда-то с матерью, у окна и говорили о всякой ерунде, потому что ничего великого не происходило. Она относилась к нему по-матерински, иногда он приходил еле живой и ничего не соображал от дури, а иногда просил денег на дозу. И она отдавала ему последние гроши, и он потом просил у нее прощения и приносил ей букет из сорванных веточек с первой зеленью и они говорили, говорили... То она чувствовала себя Соней Мармеладовой, то ей хотелось, как у Пастернака, зажечь свечи, да только потом она понимала, что там были люди, были события, а они – так себе, несчастные жалкие щепки и ничего не стоят.
   И вот теперь семнадцатое мая, а ей семнадцать лет, Пашки, последней ее надежды и отрады, тоже больше нет, потому что передоз и много социальных факторов… Деревья сейчас пронзительно зеленые, а небо до боли голубое, за могильной оградкой – траурные ленты, а она стоит в стороне и думает о том, как придет домой, а в зеркале вместо нее отразиться одна усталость, какое звездное нынче будет небо и какая же пустая и одинокая будет ее душа, пока будет лететь по этому глупому городу, злому миру, грустной жизни…
   Вот и все расходятся. Нет, она, конечно же, еще постоит. Погода располагает к прогулкам.
   Как давно она уже не слышала такой простой вещи, как телефонный звонок! За полгода рухнуло все – а за что именно она, почему?..  И эти все дороги зачем вдруг сошлись в одну? Она ведь такая же как все, только у всех через месяц будет выпускной бал, а она стоит сейчас, окруженная могилами близких, и через месяц… ничего не случиться. Потому что всегда, вечно будет длиться это проклятое семнадцатое мая, а ей вечно будет семнадцать лет. Вот только теперь уже не больно, теперь уже не как тогда, в больничной палате, с тех пор прошло много дней.
   Семнадцать лет – и тебя уже нет.
   Она тяжело опустилась на скамью. Внутри что-то заклокотало, вспенилось, из глаз медленно потекли ручьи слез, а она встряхнула головой и засмеялась. Хохот с каким-то странным лязгом выходил у нее из груди, словно рыдание, и лицо ее было мокро от слез, но она определенно смеялась. На душе вдруг стало свободно и легко, словно кто-то вырвал у нее давно болевшее сердце, как язву, как гнойный нарыв…Словно стояла она перед дубовой дверью без ключа и теперь нашла путь в обход… Словно летела она всю жизнь по туннелям, по белым больничным коридорам, а теперь здорова и видит свет, слепящий всю душу свет… А сердце ее доктор щипцами выдернул, бросил в урну и зашил рану и… Господи, как же хорошо-то!..
   На нее уже оглядывались, но что ей теперь до этого! Она сидела и смеялась, а вокруг нее были могилы, а в небе пело семнадцатое мая и гневно каркали вороны, а ей было всего семнадцать лет.
   А рубец на груди – ничего. Заживет.


* после смерти (лат.)

2004 г.
 
 
 
 

Страница сгенерирована за   0,015  секунд