моим запросам, и оказалась Одесская Громада. И я сразу почувствовал, что в ней я найду свое интеллектуальное и моральное пристанище. Были, разумеется, и другие круги, где я мог бы столь же хорошо чувствовать себя, например, тот, представителями которого были С. Н. Южаков и Г. Е. Афанасьев. Отношения Громады к этому кружку были дружественные, но споры по национальному вопросу вообще и в частности по украинскому возгорались нередко. С «той» стороны выступал обыкновенно С. Н. Южаков, с «нашей» — наш «батько» и лидер Леонид Анастасьевич Смоленский (педагог и ученый-историк), человек исключительного ума и дарований, глубокой искренности и кристально чистой души, пафосом и страстностью прирожденного трибуна вызывавший в памяти обаятельный образ «неистового Виссариона». Это был Белинский Одесской Громады, да и, пожалуй, всего тогдашнего украйнофильства. Я не сомневаюсь, что при других условиях он мог бы стать великою силою на более широком поприще. Так вот, участвуя в Громаде, я некоторым образом «участвовал в жизни», приобщался к движению умов, знакомился с разными течениями общественной мысли, от умеренно-либерального до крайнего левого. В Громаде были представители всех оттенков, и были связи с деятелями активного народничества, с революционерами (например, с Желябовым). Треволненная жизнь с ее идеологиями, спорами, партиями вторгалась, таким образом, в мою студенческую «келью», — и я далеко не был «отшельником», как некогда в гимназические годы. Жизнь и наука не то состязались и мешали друг другу, не то стремились к соглашению в каком-то неведомом синтезе. По временам мне чувствовалось, что я живу наукой, но вместе с тем живо интересуюсь и жизнью. Иной раз, в моем самочувствии, термины менялись местами: мне казалось, что жизнь уже захватила меня, что я живу собственно ею, но вместе с тем очень интересуюсь и наукой. Возникал, конечно, и практический вопрос о будущем, о моем «призвании»: буду ли я деятелем жизни или только ученым и писателем? Надо, впрочем, сказать, что я никогда подолгу над этим вопросом не останавливался и не мудрил над своим «призванием»: вопрос о нем лишь мимолетно появлялся в моем сознании или, вернее, в моем самочувствии и столь же быстро исчезал. Мне было как-то скучно раздумывать на эту тему. Да и некогда было: слишком много времени уходило на санскрит и на литературы сравнительного языкознания (Бопп, Потт, Шлейхер, Макс Мюллер, Як. Гримм, Бенфей, Шмидт, Фик, Лескин и др.), на мифологию и народную словесность, на славянские языки, на Гомера