и, наконец, почти исчезло, когда я ближе узнал Максима Максимовича и получил возможность, взвесив его плюсы и минусы, оценить по достоинству положительные качества его ума и его характера. Но факт остается фактом: наш Максим, при всей своей учености и широком образовании, не умел разбираться в тех течениях нашей идеологической мысли, которые легли в основу нашей духовной культуры. Знаменателен тот факт, что его последняя статья, напечатанная в 1913–1914 годах в «Вестнике Европы», явила яркое доказательство его органической неспособности понять психологию и жизненное значение наших идеологий от шеллингианства 20–30-х годов до народничества 70–80-х, от князя Вл. Ф. Одоевского до Михайловского и Лаврова 47 . Эту неудачную статью я читал с таким же неприятным чувством, какое шевелилось во мне при первом знакомстве с ее автором. Конец сошелся с началом. Но на сей раз это чувство только вынырнуло, чтобы сейчас же растаять и сойти на нет в моей общей, долгими годами упрочившейся высокой оценке личности Максима Ковалевского. «Барственность» Максима Максимовича сама по себе меня не шокировала. Я знал этот психологический тип и всегда ценил его положительные стороны, столь ярко выступающие при наличности добрых качеств души, образования и высших интересов. Это — тип русского просвещенного и высококультурного человека, вышедшего из среды старого барства, сыгравший в свое время, в эпоху дореформенную, крупную роль в развитии нашей общественной мысли да и всей нашей духовной культуры и не без успеха продолжавший доигрывать ее и при новых условиях, в эпоху пореформенную. К этому социально-психологическому укладу натур принадлежали многие из декабристов и сам Пушкин, а позже — Аксаков, Киреевские, Герцен, Тургенев и Л. Н. Толстой. Максим Ковалевский был ярким представителем «барственного» психологического типа в одном из лучших его выражений, но только без русской идеологической «подоплеки» и без потребности эту «подоплеку» прочувствовать и уразуметь. Но это не мешало ему высоко ценить русскую художественную литературу. Он был почитателем Тургенева и Толстого, Писемского, Салтыкова и Гл. Успенского, которых знал лично, — и, по-видимому, именно личное знакомство и служило ему немаловажным подспорьем для надлежащей оценки художественной силы и литературного значения этих писателей. Исходить в этой оценке из других точек зрения — чисто художественной, психологической, историко-литературной он, по-видимому, не умел… Следил он, по мере возможности, и за новейшей русской литературой,