Но вскоре молодой исследователь разочаровался: несмотря на все усилия, теория не все объясняла, и то и дело приходилось ему натыкаться на строптивые факты, неподводимые под теорию. Ясное дело: нужно искать другую. По счастью (или, вернее, по несчастью — для Воеводского), за этой другой теорией недалеко было ходить: это была известная «солнечная» теория мифа, давно уже установленная главным образом Максом Мюллером и в те времена (70-е годы) порядком-таки набившая оскомину мифологам, исследователям народной словесности, историкам религии, культуры, литературы и другим филологам, на каждом шагу встречавшим факты, ничего общего не имеющие с мифологией солнца и световых явлений вообще. Солнечная теория теряла кредит и шибко пошла на убыль… Воеводский ее подхватил и так развил, так распространил, так разработал, что, я думаю, сам Макс Мюллер, если бы познакомился с новой книгой нашего ученого, был бы повергнут в великое смущение: его любимая теория была доведена до абсурда. Новая книга Воеводского (докторская диссертация) трактовала о мифологии Одиссеи, — и здесь, по ученому произволению, все превращалось в «солнечный миф», — и сам Одиссей, и Киклопе, и Телемак, и Пенелопа, и ее женихи… Это была на редкость остроумная ученая игра, и это была вместе с тем совершенно непроизводительная затрата ума, фантазии, эрудиции. «Да ведь это — просто бред», — сказал мне однажды (несколько лет спустя), по поводу «Мифологии Одиссеи» покойный Всеволод Федорович Миллер, ученый положительного склада мысли, чуждый фантастики.
Я окончил курс и расстался с Л. Ф. Воеводским еще до его «обращения» в эту ученую — мифотворческую — «веру». Когда через шесть лет я вернулся в Одессу, где получил приват-доцентуру, я увидал его в пущем разгаре и, можно сказать, в азарте увлечения этим своего рода ученым спортом. Нельзя было и заикнуться о том, что, мол, «солнечная» теория имела, конечно, свои права и свою область применения, но что, кроме того, есть множество явлений, ненодводимых иод нее, к объяснению которых с успехом могут быть применены другие теории. Воеводский и слушать не хотел, никаких возражений не допускал и даже сердился. Отвергнуть солнечную теорию значило нанести ему личную обиду…
Студентом я занимался у Воеводского текстом Гомера (обе поэмы я около того времени сам, на дому, прочел в подлиннике), — и эти занятия были, разумеется, весьма для меня полезны. К Гомеру он подходил не с эстетической, а с археологической меркой и превосходно выяснял, как много вредит пониманию гомеровского текста чисто эстетическая критика, затушевывающая все архаическое в нем, то есть как раз все то, что представляется в нем наиболее важным и научно ценным. Надо, наоборот, обращать особенное внимание на эти последние черты, часто оскорбляющие наш эстетический вкус, но зато раскрывающие нам подлинную мысль и жизнь отдаленной древности. Этот прием я усвоил от Воеводского и неизменно старался проводить его в моих посильных работах над текстом Риг-Веды и мифологией ведаизма. Бывал я у Воеводского и на дому, и беседы с ним, всегда интересные и живые, не прошли для меня бесследно. Всего менее походил Воеводский на ученую мумию. В науке он был доктринер, но не педант. Это был разносторонне образованный, живой, отзывчивый человек, одаренный остроумием и юмором, очень начитанный в европейских литературах, всего больше в немецкой (он был родом из Остзейского края, и его родным языком был немецкий). В частности, он был большой знаток и почитатель Гейне.