Сад летней резиденции английского посольства жил своей обычной жизнью. Сновали слуги. Садовники занимались кустами, розарием и посыпанными мелким гравием дорожками. Помешанным на романтичном парке англичанам для отдохновения от тяжкого дипломатического труда требовались идеальные линии пологих газонов, руины, мостики, озерцо и прочие радости ландшафтного дизайна. Все, как завещали великие Уильям Кент и Чарльз Бриджмен[2].
— В чем, в чем, а в этом им почти нет равных! — сказал я, усмехнувшись.
Сказал спокойным голосом, чтобы привести в чувство Феликса Петровича. Он лежал рядом и от волнения дышал тяжело.
— В чём?
— В садовом искусстве!
— Нашёл время любоваться! — прошипел Фонтон.
— Для красивого всегда нужно находить время любоваться, — назидательно ответил я. — И в любой ситуации. Пусть на полсекунды, но бросить взгляд, оценить, порадоваться, что в этом жестоком мире все-таки есть вещи, ради которых стоит жить!
— Ты издеваешься? — у Фонтона отчетливо пульсировал висок. — Ты человека собираешься убить, а рассуждаешь про красоту⁈
— Да. Собираюсь убить. И убью. И знаю, ради чего. Ради прекрасной Малики. Ради моей божественной жены Тамары. («Простите, Фёдор Михайлович! Но тут такая ситуация. Нужно! Очень нужно!»). Красота спасёт мир, Феликс Петрович! Только, чтобы она это сделала, надо и её спасать, и оберегать. И восхищаться ею. Разве не так?
Фонтон ничего не ответил. Резко присел, отвернувшись. Смотрел перед собой. Я ждал.
— Я, ведь, был на войне, Коста, — Феликс Петрович заговорил тихим голосом. — И смерти навидался. Подчас, ужасной. Непристойной. Недостойной людей высокой культуры. От тифа, от худой воды в Румелии умерло в десять раз больше, чем от пуль, картечи, бомб и ятаганов. Когда на нас нападали, я выбегал из палатки с саблей. Готов был сражаться. Но я не военный. Я дипломат. Мое призвание — не лить кровь, а все делать для того, чтобы войны не было или чтобы она закончилась.
— Я понимаю, Феликс Петрович… Вы на своём месте. И у вас хорошо получается.
— Я тоже так думал до вчерашнего разговора с тобой, — усмехнулся Фонтон.
— Мои слова не ставили под сомнение ваш профессионализм!
— Не сомневаюсь. Я не об этом.
— А о чём тогда?
— Ты поставил передо мной зеркало, в которое я боялся взглянуть, — выдохнул Фонтон. — Приходили мне в голову мысли о чистых руках в белых перчатках. Отгонял. Отговаривался. Находил оправдания. Мол, я делаю своё дело, а вояки — своё. Они, кстати, меня и моих коллег за это ругали. Будто мы им мешали…
В этот момент на дорожках парка появился прогуливающийся Сефер-бей, наряженный почему-то во вполне европейский костюм. В сопровождении Ахмета! Как обычно, увешанного своими албанскими кинжалами.