Гриша молчит, и я вижу, как у него на скулах играют желваки — он понимает, что я права, и ненавидит это понимание всей душой.
— Мы говорили, что не будем тебя заставлять ничего выбирать, — тихо говорит он. — Но, кажется, сейчас выбираешь не ты. Сейчас выбирает весь остальной мир за нас троих.
— Может, оно и к лучшему, что выбирает, — говорю я, и по щекам у меня уже текут слёзы, которые я не пытаюсь скрывать. — Потому что я не знаю, как я, обычная девочка из отдела маркетинга, должна была бы жить эту невозможную жизнь на два, на три фронта. Мне было так хорошо этим летом, что я забыла — оно закончится. Оно всегда должно было закончиться.
Максим долго молчит, глядя на меня так, будто я забираю у него что-то, что он только-только позволил себе почувствовать. В его взгляде читается та самая незащищённость, которую я видела всего пару раз: в вишнёвом саду и в стогу сена. И от того, что именно я сейчас гашу этот свет в его глазах собственными руками, мне хочется взять свои слова обратно, наплевать на контракты, на триста человек, на весь остальной мир и просто броситься к нему, вцепиться в его рубашку и никогда больше не отпускать.
— Значит, решено, — говорит он наконец, и голос у него совершенно бесцветный, будто он снова надевает ту самую броню, которую всё лето я училась с него снимать. — Мы возвращаемся в город. Ты остаёшься моей ассистенткой, я — твоим руководителем. И всё, что случилось здесь — гроза, стог, эта ночь на лугу, — остаётся здесь. Мы не будем об этом вспоминать. Ни ты, ни я, ни Гриша. Так будет лучше для всех.
— Так будет лучше, — эхом повторяю я. Хотя внутри у меня всё разрывается пополам от того, насколько неправильно звучат эти слова, произнесённые вслух, — и насколько при этом единственно возможными они кажутся.
Мне физически больно произносить эти слова, будто я глотаю осколки стекла, и я чувствую, как к глазам подступают слёзы. Не тихие, аккуратные слёзы взрослой, собранной женщины, а те самые, детские, обиженные, которые хочется размазать кулаками по щекам и кричать во весь голос о несправедливости всего происходящего. Но я сдерживаюсь, потому что где-то в глубине себя понимаю: сейчас не время истерик. Сейчас время для того самого хвалёного взрослого благоразумия, которым мы все трое так гордимся. И которое сейчас медленно, методично убивает единственное настоящее чувство, случившееся со мной за все двадцать шесть лет жизни.
Внутри у меня будто выключают свет — не резко, а медленно, лампочка за лампочкой, комната за комнатой, пока не остаётся только темнота и глухой, ватный звон в ушах. Я смотрю на этих двоих мужчин, ещё вчера ночью бывших моими, а сегодня уже старательно отступающих обратно за невидимую черту субординации. Мне хочется закричать, замолотить кулаками по их широким, отдаляющимся плечам, потребовать, чтобы они боролись, чтобы не сдавались так легко. Но я молчу. Потому что где-то в глубине себя я знаю: если закричу, если начну умолять остаться, будет только больнее — и мне, и им.