Её слова остаются у меня в голове ещё долго после того, как она уходит, покачивая косой. Потому что в этих словах, при всей их деревенской простоте, звучит горькая, абсолютная правда: то, что случилось между нами троими, действительно было редким, почти невозможным чудом. И я, кажется, только сейчас, потеряв его, начинаю по-настоящему понимать, насколько редким оно было.
Максим
Дни в городе проходят для меня в каком-то механическом, автоматическом режиме — совещания, документы, звонки партнёрам. Но всё это ощущается так, будто я смотрю на собственную жизнь сквозь мутное стекло, не касаясь её по-настоящему. Отец, узнав, что мы «одумались», слегка смягчается, контракт с Бондарем временно замораживается, Кира Панкратова, по слухам, уже нашла себе другого жениха. Формально мы выиграли ту битву, ради которой всё это затевалось.
Только вкус у этой победы горче любого поражения.
Я несколько раз беру телефон, набираю первые цифры её номера, и каждый раз сбрасываю, не дожидаясь гудка. Потому что боюсь: если позвоню, если услышу её голос хоть раз, всё моё хвалёное самообладание, вся эта холодная, взрослая дисциплина, ради которой мы её оставили, рухнет за одну секунду. Что я первым же поездом рвану обратно в Сосновку, наплевав на все контракты отца, вместе взятые.
Я этого не делаю. Не потому, что не хочу, а потому, что боюсь причинить ей ещё больше боли. Снова ворваться в её жизнь, а потом исчезнуть, испугавшись. Лучше уж, думаю я, одна большая, честная боль сейчас, чем множество маленьких, растянутых во времени.
По ночам мне снится одно и то же: вишнёвый сад, её лицо, залитое солнцем сквозь листву, и то ощущение полноты, которое я испытал, когда она произнесла моё имя без должностной приставки впервые в жизни. Я просыпаюсь каждый раз с таким отчётливым, почти физическим чувством потери, что несколько долгих секунд не могу понять, где я и что со мной. А потом узнаю знакомые очертания своей городской спальни, слишком просторной, слишком тихой, слишком пустой без звука её дыхания где-то рядом. И вина, смешанная с тоской, накрывает меня заново, будто это происходит не в сотый раз, а впервые.
Иногда, поздно вечером, я достаю из ящика стола крохотную фотографию — украдкой сделанную кем-то из дяди Толиных соседей на том самом спортивном празднике, где мы с Гришей рвали канат, а она хохотала, запрокинув голову. Я смотрю на неё так долго, что буквы в отчётах потом плывут перед глазами. Мне стыдно за эту слабость, стыдно, что взрослый, сильный, битый жизнью мужчина превратился в подростка, тоскующего над фотографией. Но остановиться я не могу, да, если честно, и не особенно хочу.