Это означает, что материализм и идеализм будут отражать древнюю проблему разума и тела. Как с ней справиться? Очевидно, что для Альтюссера Спиноза — яркий пример материалистического решения, поскольку он предлагает параллелизм между двумя способами бытия, телом и разумом. С другой стороны, Платон — великий враг, а Гегель покажется еще одним противником, хотя и по другим причинам, ведь у Альтюссера на самом деле предостаточно гегельянства. Проблема в том, что современные философы обнаружили в своей среде один мощный, влиятельный идеализм — тот самый идеализм, из которого вытекает вся эта новая французская философия и теория: феноменологию. Феноменология в некотором роде является картезианской. Она основана на сознании и ограничена им. Альтюссерианцам надо как-то избавиться от феноменологии. Но, с другой стороны, большинство этих людей (в числе которых, безусловно, и Фуко), скажем так, не принадлежат к рабочему классу, и им не очень нравятся те версии материализма, которые им предлагаются. Альтюссер пытается сделать материализм приемлемым, но аргументы, которые вы найдете в ленинском «Материализме и эмпириокритицизме», старой теории познания как отражения, для этих людей не слишком привлекательны. На самом деле именно Сартр находит лучший выход из этого тупика; в начале послевоенного периода он публикует длинное эссе под названием «Материализм и революция», где демонстрирует: то, что эти люди называют материализмом, по сути идеалистично; большинство материализмов — замаскированные идеализмы. Что ж, таков еще один способ избавиться от старого материализма. Этот материализм ассоциируется с Коммунистической партией, а никто из этих людей не желает, чтобы его отождествляли с ФКП. Это не период маккартизма. Это период, когда Коммунистическая партия обладает огромной властью, но тем не менее она не предлагает философского решения, которого хотят эти буржуазные философы, и поэтому третий путь разрабатывается с помощью математики: Кавайес и так называемая философия концепта. Так у нас не будет субъективности в некоем картезианском смысле, но не будет и грубого, детерминистского материализма, который, кстати, вернулся в виде нейронауки и всей этой современной френологии; Леви-Стросс даже предвосхитил это.
Итак, они не хотят отождествлять себя с материализмом Коммунистической партии — вместо этого возникает другое пространство, которое они не будут называть идеализмом, пространство, где пифагорейская теорема верна для всех времен, где математика обладает вечной истинностью, и это пространство лишено какой-либо связи с субъективностью. Оно не зависит от человеческого мышления. Оно просто существует в каком-то другом месте, которое не является ни субъективным, ни объективным. Как это вписывается в идеи Фуко? Во-первых, как мы уже видели, Фуко решительно антигуманистичен. Одна из главных движущих сил его философии — не просто атака на гуманизм; нет, это слишком грубо. Скорее, она заключается в том, чтобы выявить индивидуальную субъективность (форму подчинения), из которой вышел гуманизм, а также продемонстрировать, почему эта субъективность остается противоречивой и почему она исчезнет. Мы видим это в «Словах и вещах». Таким образом, это одна из его задач, но другая область, которую он собирается исследовать (а Фуко — историк в той же мере, что и философ), — история и вопрос о том, как ее можно мыслить. Очевидно, что, за исключением истории науки (и понятия сверхдетерминации), Альтюссер не слишком интересуется историей. Деррида деконструирует исторические высказывания; как он говорит, différance могло бы стать словом для описания истории, если бы слово «история» уже не было столь запятнанным, но в действительности Деррида тоже не особо интересуется историей. Фуко, напротив, историей поглощен. Так где же в истории идеализм? Ага! Вот и первый важный вопрос, который, собственно, мы и обсуждали всё это время: вопрос о непрерывности и разрывах. Для Фуко идеалистическая история — это история непрерывности. Давайте я прочту вам краткий отрывок из его эссе о Ницше: «Всё то, на что можно опереться, чтобы повернуться к истории и ухватить ее во всей ее целостности, всё то, что позволяет изобразить ее как одно терпеливое непрерывное движение, — всё это следует систематически крушить». Больше никаких непрерывностей! «История будет „действенной“ [немецкое слово, к которому отсылает Фуко, — Wirkungsgeschichte; иначе говоря, это когда история (history) не просто рассказывает истории (stories), а имеет дело с тем, что Гегель называл „die Sache selbst“, „самой сутью дела“. —Ф. Дж. ] в той мере, в какой она внесет прерывность в само наше бытие. Она расчленит наши чувства, она драматизирует наши инстинкты, она умножит наше тело и противопоставит его ему же. Она ничего не оставит под собой, что располагало бы обеспеченной стабильностью жизни или природы, она не позволит нести себя с молчаливым упорством к тысячелетнему концу». Речь о телосе. Альтюссер говорит, что история может куда-то двигаться, но у нее нет ни телоса, ни субъекта. Вот опять эта идея. История «не позволит нести себя к тысячелетнему концу. Она подроет то, на чем ее вынудили покоиться, и ожесточится против своей мнимой континуальности. Ведь знание создано не для понимания, оно создано для разрезания»[116] . Монтаж в кино — тоже своего рода разрезание, рассечение непрерывности. В каком-то смысле ничего непрерывного здесь нет. В этом заключается Юмова критика причинности. Причинность устанавливает связь между тем событием, которое произошло в прошлом, и этим, происходящим здесь. Как такая связь возможна? Как может нечто из прошлого непрерывно продлеваться в настоящем, кроме как в той мере, в какой мы его так понимаем? Так что Фуко задействует все эти вещи в своей критике непрерывности.