— Раз понимаете, добро. — Он пожал руку мне, потом Воздвиженскому. Ладонь у него была жесткая, как доска. — С Богом. Спалите мне эту лавочку.
Мы выехали за полночь. Телега с кофрами, четверо казаков охранения и двое ракитинских верхом. Ветер выл и гнал поземку, снег шел низом, через всю дорогу. В тулупах поверх штатского мы смахивали на скупщиков, каких по прифронтовой полосе шатается немало. На то и расчет.
Верстах в двенадцати от лагеря, у развалин глинобитной кумирни, ждала повозка. Крытая соломенными циновками, на грубых полозьях из цельных жердей. На ней сидел старик-китаец, замотанный тряпьем по самые глаза. Ракитинские перекинулись с ним парой слов. Вернее, говорили только они, старик молчал. Потом он кивнул на повозку.
Понятно без перевода. Мы перетаскали кофры и саквояжи, уложили под мешки и забрались следом. Казаки повернули назад сразу, без прощаний. Ракитинские проводили нас еще с версту и тоже отстали. Дальше мы поехали втроем.
Полозья шли по мерзлой дороге легко, с сухим скрипом. Старик за всю ночь не сказал ни слова. На развилках он даже не придерживал лошадь, дорогу знал наизусть. Судя по всему, ходил он этим путем не первый год и чего только не возил. Контрабандист со стажем.
Один раз он все-таки остановился. Просто натянул вожжи посреди пустоши и замер. Мы замерли тоже. Ветер нес поземку, где-то далеко в стороне слышался не то стук копыт, не то что-то еще. Старик сидел не шевелясь минут пять, потом чмокнул на лошадь, и повозка пошла дальше. Что он там услышал и чей разъезд переждал, японский или наш, я так и не узнал. Спрашивать было по сути не у кого.
Остаток ночи я дремал урывками, просыпался от холода, слушал скрип и ветер и засыпал опять. Воздвиженский рядом то ли спал, то ли думал. Спросить я не мог: разговаривать нам было велено только по-немецки, а по-немецки среди ночи, в китайской повозке, не тянуло ну просто совсем.
Синьминь начался без предупреждения. Только что вокруг лежала мерзлая пустошь, и разом пошли глинобитные стены, ворота, лай собак. Город гудел уже на рассвете: скрип колес, крики разносчиков, ругань, визг свиньи где-то за стеной. Пахло угольным дымом. Муравейник, живущий войной и не касающейся войны.
Старик правил уверенно, сворачивал из улочки в улочку и наконец въехал в задний двор какой-то мастерской. Двор был тесный, заставленный чанами с промерзшей краской. Красильня. Из дома вышел китаец помоложе, затворил за нами ворота и только тогда посмотрел на нас. Без любопытства, как на груз.
Дальше все пошло быстро и молча. Нам дали горячей воды, лохань и мыло. Мы умылись и побрились, у Воздвиженского от лезвия осталась царапина на подбородке. Пустяк, но я все равно прижег ее спиртом из фляжки. Немецкий фармацевт с воспаленной ссадиной на физиономии смотрелся бы так себе.