Я дал вам статью Стиглера в качестве некоего приближения к будущему, скорее как объявление или обещание чего-то, чем как актуальную вещь, хотя мне кажется очень важным, чтобы вы поняли, как она может быть прочитана в качестве такого обещания[94] . Не думаю, что можно назвать Стиглера дерридианцем в строгом смысле, но Деррида был очень добр к нему и открыл для него много возможностей, которые в противном случае остались бы для Стиглера закрытыми. Я хотел, чтобы вы увидели, как из дерридианской категории «восполнения» может возникнуть обновленное размышление о медиа. Именно так я воспринимаю Стиглера. Деррида никогда не взялся бы за исследование медиа. Но из дерридианства вытекает нечто чрезвычайно актуальное сегодня — определенная версия теории медиа (не буду говорить, что она единственная). В этом и заключался смысл статьи Стиглера: предвосхитить некоторые из тех вопросов, которые мы находим у Деррида, когда тот говорит о памяти.
Поскольку мы переходим к феминизму, возможно, мне стоит вернуться к вопросу о международных отношениях внутри философии. Я уже отмечал, что сегодня философия — будь то в Германии, Франции, Америке или где-нибудь еще — стала националистической. Американцы хотят вернуться к Уильяму Джеймсу и Пирсу. Немцам на самом деле и не нужно никуда возвращаться, поскольку они всё еще погружены в Гуссерля, Хайдеггера, Ницше и Гегеля. А французы, как ни странно, вместе с Делёзом возвращаются к своему единственному великому современному философу, потому что их традиция вплоть до Сартра была куда более механистической и академической, и этот единственный великий философ, конечно же, Бергсон. Мы обнаружим, что работы Бергсона о времени скрываются за многими из обсуждаемых нами вещей. Но что касается международных связей, я хочу — крайне схематично — отметить две из них. Гуссерль приехал в Париж в 1929 году и читал доклады в Сорбонне. Гуссерль — и это вполне уместно, учитывая, что дело было во Франции, — выступил с тем, что впоследствии назовет «Картезианскими медитациями». Конечно, между cogito Декарта и феноменологией существует давняя связь. Стало быть, такова одна из связей проблематики Гуссерля с теми проблемами, которые будут волновать и французскую феноменологию, и ее противников. И таким образом мы возвращаемся к Деррида.
Но затем, в 1930-е годы, в Париж приезжает русский: Александр Кожев. Он читает цикл лекций о Гегеле, и в частности о диалектике господина и раба. Кожев — очень интересный персонаж. Он бежал от революции, но в каком-то смысле остался верующим и сталинистом. Он приравнивает Сталина к гегелевскому Наполеону, а для Гегеля Наполеон — это мировой дух верхом на коне. Но в конечном счете Кожев умрет чиновником Европейского экономического сообщества в Брюсселе, так что его жизнь протекает по любопытной траектории. Но эти лекции о Гегеле — мощная реинтродукция Гегеля во Франции, и его появление слегка напоминает появление Парменида в Древней Греции. Лекции посещают все: молодой Сартр, молодой Мерло-Понти, молодой Лакан; все слушают эти лекции в середине тридцатых, включая людей, которых я еще не упоминал в рамках нашего курса — Жоржа Батая, Раймона Кено — и о которых хочу сказать буквально пару слов. Итак, связь Франции с немецкой философией вполне реальна, и об этом по-своему говорил Бадью в первом эссе, которое мы с вами читали.