Смысл был прост, как всё, что считают долго. Эскадра не может сидеть в Артуре и ждать вторую половину под чужими минами и по чужим срокам. Как только Рожественский подойдёт к Квантуну, артурская эскадра обязана выйти ему навстречу, соединиться в море и дальше идти уже вдвое сильнее — на север, к Владивостоку, мимо всего японского флота, который непременно встанет у них на пути. Полгода эта крепость думала об одном: не отдать. Теперь ей предстояло научиться думать о другом: дойти.
Дорога на север из отметки в приказе становилась маршрутом. Моей кальки было мало; теперь её раскладывали на большом штурманском столе, вокруг неё сидели чужие штурмана, и то, что я всю зиму нёс в голове, обрастало их пометками, их промерами, их сомнениями — становилось общим делом флота, тяжёлым и подробным, как всё общее. Меня спрашивали о глубинах, о грунтах, о том, где японец любит ставить банки и почему; я отвечал — и ловил себя на том, что отвечаю спокойно, без прежней оглядки, потому что за спиной у каждого моего ответа теперь стоял пункт седьмой приказа, а за ним — ночь, которую эти люди видели с мостиков своими глазами. Меня больше не проверяли. Меня слушали.
Отряду моему в этом деле отвели место, которого я хотел с самого января: головным. Разведать и протралить проход на север предстояло нам — раньше эскадры, впереди неё, как и на выходе из горла. Работа была на месяцы, на всю весну, и работа была наша.
Отряд принял это без лишних слов, как принимал всё за эту зиму. Комендоры чистили орудия, минёры перебирали тралы, на «Смелом» стучали по ночам, доводя выгоревший погреб. Никто не праздновал снятия блокады и не поминал генеральной ночи; впереди была дорога длиннее и опаснее всего пройденного, и люди готовились к ней так же буднично, как готовились всю осаду умирать, — потому что за зиму разучились отличать большое дело от малого и делали то, что перед носом. Перед носом были тралы и уголь.
Крутиков, услышав, что тралить придётся не свой рейд, а чужую дорогу за сто миль, крякнул и высказался за всю минную партию:
— Ну, за сто миль так за сто. Дальше плыть — не глубже тонуть.
Утешил.
Я не поправил его и не записал этого в рапорт: за зиму я твёрдо выучил, что живая нелепость команды греет крепче любого устава.
* * *
С Верой мы встретились не в госпитале.
Я упросил её на час — просто пройтись, пока светло, по берегу за Тигровым, где к весне из-под талого снега полезла первая жёсткая трава и куда не доставал ни госпитальный запах, ни штабная суета. Выпросить этот час оказалось труднее, чем выход в море: она отпиралась ранеными, стиркой, тем, что «в такое время гулять неприлично», — пока я не сказал, что мне через сутки в море на два месяца, и тогда она замолчала и пошла собираться, не прибавив ни слова.