- Красиво у тебя получается, - одобряет ее пение Димка. – Не хуже Лорины, - как я понял, его любимой певицы, которой он периодически насилует родителей, когда живет у них.
- Да ну, не сравнивай меня с этойбэнши , - смеется Оксанка. – У нее голосяра дай боже, вот только слушать ее долго меня и моих ушей не хватает. И нервов – тоже. Так, поехали дальше…
И они поют теперь спиричуэл «Go down Moses». Конечно, он – не Луи Армстронг, но явно недалеко от него уехал. А Оксанка голосом как играет, вон, даже соул у нее получается. Перекликаются прямо. И Тоха круто импровизирует на Клавинове.Его направление же. Когда он наконец утихомиривается, Оксанка со словами: «Молодец. Заслужил», подносит ему, да и всем нам по стопарику, и мы, чокаясь, выпиваем залпом, выдыхаем. Кто закусывает, кто как.
- Это вы молодцы. Хорошо поете, - говорит Тоха.
- Нет, ты больше молодец. Настоящий ты музыкант, Тош. По-моему, ты можешь сыграть все, что захочешь, тебе только инструмент дай. Первый раз же ее играл? А у нас – опыт, - смеется Оксанка, - Скажи, Дим.
- Ага. Мы уже не раз выступали перед публикой, - ржет Димка.
- Да ну? – не верю.
- Еще как! – восклицает она. – Помнишь? – толкает Димку, - В Цинзенбахе? Забирались по вечерам к дедушке с бабушкой в котельную. Глухая такая комната без окон. Теплая. Там у них котлы с отопительной нефтью стояли. Ох, попели мы им… А акустика какая, офигеть… И главное – дверь тяжелая туда такая вела, железная. Звуконепроницаемая фактически. Закрой и ори себе, сколько влезет. Хоть «Призрак Оперы». Что я и делала. Больше-то негде. Раньше вообще жутко комплексовала на людях петь. Я ж не Димка. Особенно перед родителями стыдно было. Они до недавних пор вообще не подозревали, что я петь умею.
Мы с Тохой переглядываемся, нам даже как-то грустно делается от этих ее слов. Его творческая натура чисто инстинктивно проникается этой грустью, я вижу по его взгляду. Думаю, по мне ничего такого не видно, но я-то, в отличие от него,видел и помню.
Передо мной живо возникает их дом там, в глуши Вольфецен, в горах, среди лесов, в темени, черной-пречерной. И в доме их тоже темно, ни в одном окне не горит свет. И я вижу их, брата и сестру, Хэнзель и Гретель, усмехаюсь я про себя, сидящих на полу в котельной, где их никто не слышит и не видит, и будто тусклый огонек свечи светится на дне огромного, темного трюма, в корабле, плывущем по огромному, темному океану. Они отгородились от мира железной дверью и поют спиричуэлы нефтяным бакам.
Я невольно прижимаю ее к себе, потому что мне кажется, что само воспоминание о местах, где прошла ее юность, должно нагонять на нее тоску, но она вроде весела.