— Ах, вы, Шамилевы объедки! — выдала неожиданно и засмеялась, наблюдая за нашей реакцией. — Этих я к себе заберу, — указала потом вознице.
… Уже через пару дней фон Ребиндер со смехом заметил, что мы с ним начинаем лосниться.
— И, кстати, — отметил он, — твой шрам на лице затягивается. Так что, ты зря расстраивался. До Квазимодо тебе еще топать и топать.
— Спасибо на добром слове! — усмехнулся я.
Замечание Ребиндера было не случайным. Оно, как ничто другое, подводило черту над нашим прежним состоянием между жизнью и смертью. Мы понимали, что уже не стоим у края пропасти. Мы каждый час делали уверенные и широкие шаги, отдаляясь от неё. Глашина забота, еда, сон всему этому способствовали. В Герзель-ауле мы с ним редко могли позволить себе думать на отвлеченные темы. Я, во всяком случае, уж совсем не думал о том, насколько моё лицо из-за шрама стало «неудобоваримым». Было не до этого. Быть бы живу. Но стоило мне, как верно заметил Ребиндер, чуть начать лосниться, стоило мне понять, что я в очередной раз выиграл схватку со смертью, как вопрос моей привлекательности вышел на первое место. Видно, я достал фона своим скулежом по поводу морды лица. Еще он знал с моих слов о красавице-жене. А в этом случае мой скулеж просто переходил в непрерывный вой, потому что я боялся. Я боялся, что Тамара уже не выдержит такого издевательства. Я боялся, потому что она по сю пору имела право бросить меня, развестись. Я боялся, потому что считал, что такая красавица, как моя жена уж точно заслуживает блестящего мужчину рядом, а не такого Квазимодо! Отсюда и добрый выпад фон Ребиндера, пытавшегося меня привести в чувство, и немного успокоить.
… Окончательное успокоение пришло через пару недель. Мы готовились ко сну. Засыпать было трудно. Станичные улицы гуляли с размахом, хороводились. Веселый говор казачек и задирающих их казаков. Мы с улыбкой прислушивались к этому гомону. И вдруг… Вдруг этот привычный хор уже знакомых голосов в одно мгновение изменился. Будто дирижер перепутал партитуру, открыл не те ноты. Стихли ритмичные хлопки ладонями. И хор, прежде распевавший веселую и разбитную песню, сменил её на удивленный гул только мужской части. Женщины молчали.
— Что это случилось? — удивился фон Ребиндер.
Я боялся своей догадки. Боялся, потому что мог ошибиться. А, значит, зря начал радоваться. Но почему-то был уверен, что я прав.
— Я знаю только одну женщину на свете, чье появление заставляет других женщин замолчать, а мужчин вот так вот загудеть! — уже широко улыбался, не обращая внимания на то, что шрам при таком растяжении лица побаливает.