— До свидания, господин Лермонтов!
Царю сей господин не нравился. Один раз он уже его простил. Оказалось — напрасно. Урок не усвоен. Николай не разделял восторгов от поэтического и писательского дара поручика. Находил его «Героя нашего времени» книгой вредной и служащей дурным примером молодежи. Он не просто отослал его на Кавказ. Отправил в Тенгинский полк, который имел репутацию полка боевого, но с высочайшим уровнем смертности в своих рядах. У Лермонтова были все шансы быстро закончить свою жизнь по примеру Одоевского. От малярии.
Лермонтова выручил Граббе. Поручик встретился с ним в Ставрополе и быстро договорился о переводе в Чеченский отряд. Добряк Галафеев встретил его как родного. Определил в свою свиту на роль порученца. Таковых было несколько офицеров: адъютанты Викторов и Чернявский, капитана Евдокимов и Шуляховский, поручики граф Штакельберг, князь Долгоруков, граф Канкрин, князь Трубецкой, Муравьев, а также прапорщик фон-Лоер-Лярский. Как в такой толпе выделиться, Лермонтов не понимал.
— Не отчаивайся, Мишель, — успокоил его Дорохов. — Начальство нашего края хорошо ведет себя с молодежью, попадающей на Кавказ за какую-нибудь историю, и даже снисходительно обращается с виновными более важными. Галафеев тебя побережет по возможности и даст случай отличиться. Стоит тебе попроситься куда угодно, и желание исполнится, — но ни несправедливости, ни обиды другим через это не сделается. Я же совсем другое дело! Сорок лет, а все в юнкерах…
Дорохов вздохнул. Его отчаянно напрягала мысль о том, что своим желанием свободы от вышестоящих командиров он загнал себя в ловушку. Так нужный ему Георгиевский крест для производства в офицеры мелькал где-то в ичкерийских лесах, но схватить его не было никакой возможности, командуя летучим отрядом. Подсознательно он даже опасался стать со временем нерукопожатым среди офицеров, особенно, в связи с тем, что ему вот-вот поручат самостоятельно жечь мелкие хутора вдоль линии продвижения Чеченского отряда. Карателей в благородной среде никто не любил. Тут не спасут былые заслуги и протекция старших товарищей.
— Маешка! — нарушил паузу в разговоре Столыпин. — Расскажи, как ты своего денщика отучил мед любить.
— Глупая выходка.
— Расскажи.
— Ну, ладно. Дело было так. Презабавный был мой денщик малоросс Сердюк. Бывало, позову его скуки ради и спрашиваю: «Ну, что, Сердюк, скажи мне, что ты больше всего на свете любишь?» «Ну, що, ваше благородие… оставьте, ваше благородие… я ничого не люблю…» А я знай себе продолжаю: «Ну, что̀, Сердюк, отчего ты не хочешь сказать?» — «Да не помню, ваше благородие». «Скажи, — пристаю, — что̀ тебе стоит? Я у тебя спрашиваю, что ты больше всего на свете любишь?» Сердюк все отговаривается незнанием. Убедившись, что от барина своего никак не отделается, добродушно делает признание: «Ну, що, ваше благородие… Ну, пожалуй, мед, ваше благородие». А я в ответ: «Нет, ты, Сердюк, хорошенько подумай: неужели ты в самом деле мед всего больше на свете любишь?» И так ему докучаю с четверть часа, пытая на все лады. Наконец, когда истощался весь запас хладнокровия и терпения у бедного Сердюка, на последний вопрос мой о том, чтобы подумал хорошенько, не любит ли он что-нибудь другое на свете лучше меда, он с криком выбегал из палатки, говоря: «терпеть его не могу, ваше благородие!..»