— Себя дави, гнида.
Это он одиночным из МП-40 заткнул фонтан словесных помоев.
Рассерженный Самсонов выглянул из-за капота грузовика:
— Что еще тут? Почему без приказа⁈
— Антисоветская пропаганда, — спокойно объяснил Костя. — Слыхали, как он разорялся? Ну я и того… Свою пропаганду применил.
— Ты это кончай! — разъярился старлей. — Партизанщина, твою мать! Все по закону чтоб было, а не так: захотел — казнил, захотел — миловал. Понял⁈
— Так точно, — без возражений согласился Костя, но я глубинным чутьем просек, что понимать это ему не хочется. Точнее, что в его душе есть «запертая дверь» — а за ней нечто, что он сам ценит выше всего и никого не пускает туда. Хоть самых близких людей.
Это я понял с помощью кентавра — абсолютно, неоспоримо ясно.
Тайна.
Ладно, разберемся.
Деревенский телеграф свою работу делал исправно. Наши пришли! Наша власть вернулась! — это молнией разнеслось по селу, оно враз ожило, слышались ликующие голоса, в проулках замелькали люди, спешащие к клубу…
Радостный Мишка подскочил ко мне:
— Егор! Мне говорят — наши живы-здоровы. Ей-Богу! Все нормально. Сейчас тут будут!
И убежал.
А голоса слышались все яснее, все восторженнее…
Мне надо было безошибочно опознать «своих» — по неизвестным мне признакам. И теперь вся надежда на кентавра.
Сработало! Откликнулся Рекс:
«Хозяин… Мне кажется, вот эта женщина и двое ребят…»
Ко мне действительно изо всех сил спешила растрепанная плачущая женщина, и за ней двое пацанов: одному лет двенадцать, другому восемь.
— Егорка! — наконец услыхал я рыдающий ее голос, — Егорка!..
И она бросилась мне в объятия, а через секунду навалились и мальчишки, едва не устроив кучу-малу.
Я сознавал, что из меня должна плескать самая простодушная искренняя радость — но не слишком это получалось. И даже не в «переселении душ» дело. Хотя и это есть, конечно. Но главное в том, что Егор Крылов прошел очень трудный боевой путь партизана и подпольщика. За полгода повзрослел лет на десять, если не больше.
Мама это заметила сразу, так же, как когда-то баба Нюра:
— Ой, Егорка… Ты так изменился! Совсем другой стал.
— Не другой, а взрослый, — улыбнулся я. — Война, мам. Тут месяц году равен. Мне вот сейчас кажется — все, что у нас в деревне было… это так давно, так далеко! Ни в сказке сказать, ни пером описать.
— Ничего, сынок, — сквозь слезы сказала она, — ничего, родной! День-другой, и будет казаться, что ты из дома не уходил…
Я не стал говорить, что через-день другой военная судьба может бросить меня за десятки верст, и когда мы еще увидимся — одному Богу известно. Не стоит рушить ту радость, что есть здесь и сейчас.