В той, другой моей жизни рождество было электрическим: гирлянды в пол-улицы, музыка из каждого угла, изобилие, от которого устаёшь к полудню. Я стоял на госпитальном крыльце, смотрел на единственную сосну с жестяными звёздами — и отдал бы, пожалуй, все гирлянды того века за эту одну. Сказать об этом было некому. Такие вещи в моём положении не говорят никому и никогда — это входит в цену билета.
В госпитале зажгли нашу сосну. Игрушки вышли на загляденье: гильзы горели под свечами латунью, жестяные звёзды крутились от тепла, а на макушке сидел ангел, свёрнутый из бинта и марли, — работа, как мне шепнули, самой строгой из сестёр милосердия. Раненые — кто мог — сошлись в большую палату; кто не мог, тем оставили двери открытыми, чтобы слышно было пение.
Пели «Христос раждается». Пел госпиталь, пели костыльные у стен, пел, страшно фальшивя и не смущаясь этим, мой Гаврилов, приглашённый с командой как добытчики ёлки, и пение это, неровное, простуженное, сборное, поднималось под потолок палаты и стояло там вместе с сосновым духом и свечным теплом. Городские дамы привезли раненым подарки — кисеты, варежки, письменную бумагу; раздачей командовала, разумеется, сестра, и очередь у неё двигалась без заминки, с шуточками. Я стоял у дверей и смотрел на Веру Алексеевну.
Петь ей было некогда: она и здесь несла службу — глазами вела палату, как ведут строй, и по этим глазам сиделки без слов понимали, кому подать воды и кого увести. Но свечи отражались и в её глазах тоже, и косынка была у неё нынче не будничная, серая, а белая, крахмальная, праздничная.
Рощина привели под руки — первый его выход. Он был жёлт, худ, дышал в четверть груди и держался за спинку стула так, будто стул мог уплыть. Но он стоял. Стоял всю службу, упрямо, по-артиллерийски расставив ноги, и когда запели, я увидел, как шевелятся его губы. Голоса не было — было желание петь.
После службы я подошёл. Рощин оглядел меня снизу вверх, от сапог до фуражки, и произнёс шёпотом — громче пока не умел:
— Живой. И даже целый. Ну, значит, не зря я тут отлёживаюсь: хоть один из нас двоих воюет по уму. — Он перевёл дух; фраза такой длины стоила ему работы. — Сектора мои… держатся?
— Держатся, Глеб. Твоими листами наводим.
— То-то. — Он прикрыл глаза, довольный. — Учи дураков… грамоте.
— Не смотрите на него так, — сказала Вера Алексеевна, оказавшись рядом; она умела оказываться рядом бесшумно, как умеют только сёстры и вестовые. — Он идёт на поправку. Медленно, но идёт. Доктор говорит: к весне будет ходить сам.
— К весне у нас, кажется, назначено всё.