Я гнал «Сторожевой» ему под нос, наперерез. «Расторопный» с двумя другими жал «Ниссина» с другого борта. И оба крейсера, огрызаясь, но виляя, нехотя отваливали от «Полтавы» — назад, к своей линии, не желая дальше играть со смертью ради одного подранка.
Дорого мне это стало. Уже на отходе, когда дело было сделано, «Касуга» напоследок влепил в «Расторопного» — тот шёл ко мне ближним мателотом. Вспышка у борта, короткий фонтан огня над палубой. Звук дошёл после — тупой, нутряной. «Расторопный» вильнул, зарылся носом, стал садиться на корму.
Его не потопило сразу. Но добрая треть его команды осталась там, у разбитого носового орудия. Сунуться к нему на выручку я не мог: между нами лежали те же простреливаемые сажени пустой воды. Кинься я туда — лёг бы рядом. Руль сам просился к нему. Я держал курс.
Оставалось смотреть, как он подбирает ход, кое-как выравнивается и отваливает в хвост, волоча за собою масляный след и чёрный дым. Заплачено — за чужую жизнь, за «полтавину». Ночью «Расторопный» в дело со мною уже не пошёл: из четырёх моих миноносцев к темноте осталось три.
* * *
«Полтаву» мы отстояли.
Крейсера отвалили, дым мало-помалу разнесло, и я увидел её вблизи — избитую, с завалившейся трубой, с чёрными потёками по серому борту. Борт вблизи был изрыт, как оспой: вмятины, рваные пробоины, чёрный нагар. Но живую. Идущую. Линия приняла её обратно под своё крыло.
Мы прошли под самой её кормой, близко. Вода между нами ходила тяжело, взбитая винтами. Пахнуло от неё гарью, палёной краской, горячим железом. С неё нам что-то кричали — благодарили, должно быть; расслышать было нельзя. Кто-то махал бескозыркой. На мостике её кто-то — офицер, судя по фигуре, — вскинул руку к фуражке, глядя на нас сверху вниз, и держал так, покуда мы не прошли. Большой корабль отдавал честь малым. У меня коротко и жарко сделалось в горле.
И тут, глянув снизу вверх на её высокий изорванный борт, я на минуту забыл и про крейсера, и про мину, и про весь этот грохот.
По палубе «Полтавы» несли раненых. Много. Их складывали рядами у надстройки, в затишке за башней. Матросы в бурых от крови робах сновали меж рядов — кто с носилками, кто с ведром, кто просто на коленях над своим. У трапа стояло ведро, тёмное до половины. Двое волокли под руки третьего: ниже колена ноги не было, а он всё порывался идти сам и всё заваливался. Кого-то уже накрыли с головой брезентом. Брезент на ветру приподнимало; санитар прижал край коленом, не оборачиваясь.
Всё это — и эти ряды, и безногого, и накрытых — к ночи свезут на берег, в госпиталь. В тот самый, где под обстрелами, среди карболки и крови, ходит своим ровным, неторопливым шагом Вера Алексеевна Корелина. Я вспомнил сентябрьский обстрел: она тогда не пригнулась и не побежала — поправила косынку и пошла к раненому, будто пули её вовсе не касались. Весь наш нынешний день ляжет к утру на её стол. Руками, ногами, тем, что от человека остаётся.