Уши работали за глаза. По плеску угадывалась зыбь, по дрожи настила под подошвами — своя машина; всё чужое стало бы слышно раньше, чем видно. Я и дышал вполовину, словно дыхание мешало слушать. На юте тень перекрестилась — мелко, торопливо. Никто не сказал ни слова.
Где-то далеко шарил по воде прожектор — не по нам, вслепую, наугад. И на каждом его проходе все на мостике замирали и вжимали головы, будто луч мог нащупать нас через версту черноты. Потом луч гас, темнота наваливалась гуще прежнего, и глаза приходилось приучать заново.
Раз мы едва не напоролись в упор. Из темноты по носу выросла тень — длинная, низкая, встречным курсом, — и всё во мне обмерло: истребитель, японец, вот он. Гаврилов без команды рванул руль. Мы разошлись бортами в считанных саженях, беззвучно, оба не смея открыть огонь, чтоб вспышкой не выдать себя всему морю. Как два вора в ночном переулке. И канули каждый в свою черноту. Японец ли то был или наш же отбившийся собрат — бог весть.
Раз в стороне, в версте или двух, что-то горело на воде — низкое, длинное, объятое пламенем. Огонь дрожащей дорожкой отражался в зыби; по временам там взрывалось, вспыхивая ярче. Чей-то миноносец, наш ли, японский, догорал брошенный. Даже на таком отдалении по воде дотягивало запахом горелой краски. Мы прошли стороной: соваться к огню ночью — самому лезть под прожектор. Сигнальщик всё оборачивался на зарево, пока я не велел ему глядеть в свой сектор.
Японец не спал. Его истребители — а их у Того было чуть не вдвое против нашего — рыскали в эту ночь по всему морю, ища нас так же, как мы искали их. Дичь и охотник в темноте меняются местами по десять раз за час. Всё решают уши, чутьё да секунда: кто раньше углядел, тот и жив.
Я вёл отряд по счислению, по компасу да по чутью — туда, где, по моему расчёту, должен был отходить подранок. И молил бога, чтоб расчёт не подвёл, потому что поправить его было нечем: ни звёзд, ни берега. Картушка компаса еле светилась под колпаком — единственный огонь на всю лодку. Чёрный купол, чёрная вода — и мы посередине, три малые лодки с минами в аппаратах.
Так мы крались добрых два часа, и дались они мне тяжелее всего дневного боя. В бою хоть видишь врага и делаешь дело, а тут — одно вглядыванье в темноту, где каждая тень то ли смерть, то ли обломок. Я подносил часы к самым глазам: стрелки едва ползли. Шея затекла от одного и того же поворота головы. Комендоры застыли у аппаратов, и трубы их смотрели в пустоту. Три лодки шли, как по тонкому льду: не хрустнет ли под ногой.
Внизу, в машине, было тесно и адово жарко. Кочегары, голые по пояс, держали пар на самой грани — не давая ему ни сорваться в свисток, ни упасть. Слышно было, как он тонко, по-комариному ноет в магистрали. Из открытого люка дышало маслом и углём, и этот дух шёл с нами через всю мёртвую воду. Раз кто-то из них надсадно закашлялся — и на него зашикали разом, зажали рот, будто кашель мог долететь до японца через полверсты воды.