Дитрих уже взялся за ручку двери, когда Венцель остановил его.
— Что по группе Нагеля? — спросил он. — За месяц что-нибудь?
Адъютант чуть замялся.
— Ничего, господин гауптман. Как пропали в июле, так и…
— Я помню, когда они пропали, — сказал Венцель.
Он помнил это очень хорошо.
* * *
Ночью, когда городок засыпал и переставал гудеть моторами, Венцель работал лучше всего.
Он отпустил Дитриха, велел принести крепкого чаю — кофе в этой стране был суррогатный, и он перешёл на русский чай, найдя его сносным, — и разложил на столе то, к чему возвращался уже не первую неделю, всё не решаясь назвать это так, как оно, по-видимому, называлось. Четыре папки. Четыре случая, разнесённые по карте на сотни километров и по времени на четыре месяца, не связанные между собой ничем — ничем, кроме одного: каждый из них был неправильным.
Венцель верил в правильность. Война была громадным механизмом, и механизм этот, при всей своей кажущейся хаотичности, работал по законам, которые умный человек мог знать и предвидеть. Русские в этой войне вели себя предсказуемо — мужественно и предсказуемо. Они дрались отчаянно и гибли массами; их окружали, и они либо пробивались напролом, теряя три четверти, либо сдавались, либо разбегались по лесам. В этом была своя логика, логика отчаяния и числа, и Венцель читал её свободно, как читал русские газеты. Но в этих четырёх папках логика была другая. Чужая. Слишком хорошая.
Он начал с первой — со своей собственной боли, с группы обер-лейтенанта Нагеля.
Июль. Семеро его лучших людей из приданного абверкоманде взвода — обученные, говорящие по-русски, в форме РККА, с подлинными документами, — должны были, как делали это десятки раз, влиться в поток отступающих, выйти к нужному мосту и подержать его до подхода танков. Работа отлаженная, рутинная. Они вышли в эфир один раз и пропали. Ни боя, ни донесения, ни тел — поначалу. Тела нашли позже, случайно: всех семерых, в овраге, раздетых до белья. И вот что не давало Венцелю покоя все эти месяцы: их не выдала перестрелка, не накрыл случайный снаряд. Их вычислили. Кто-то посмотрел на семерых правильных красноармейцев с правильными документами — и за минуту понял то, на что у любой проверки ушли бы сутки, а у большинства не ушло бы вовсе: что они не те, кем кажутся. Кто-то прочёл их так же быстро и точно, как сам Венцель читал чужих. Своим, профессиональным взглядом. Изнутри ремесла.
Он положил рядом вторую папку. Полевой штаб дивизии, разгромленный в июле же ночным налётом малой группы — не партизанами, нет, у партизан тогда ещё не было ни выучки, ни дерзости: ударили точно по узлу связи, по шифровальной, по командирским машинам, забрали бумаги и растворились до света. Третья папка: эшелон с боеприпасами под откос в брянских лесах в сентябре — не где придётся, а в единственной на двадцать километров точке, где насыпь шла над болотом и поднять состав было нельзя неделю. Четвёртая, самая свежая и самая тревожная: под Вязьмой, в те самые часы, когда кольцо смыкалось и в мешок валилось всё подряд, кто-то вывел из окружения штаб целой армии — со знаменем, с документами, — вывел ночью, по единственной не перехваченной ещё тропе, словно знал заранее, где и когда успеет захлопнуться капкан.