И теперь, перед самым важным своим докладом, он в последний раз перечитывал записку и вычёркивал из неё всё, что торчало наружу слишком гладко, слишком точно, слишком наверняка.
Прогноз на зиму сорок первого — сорок второго. Он построил его так, как построил бы настоящий блестящий аналитик, у которого нет ничего, кроме головы и сводок, — и в этом была высшая честность его обмана: всё, что он написал, было правдой и без всякого послезнания, всё это можно было вывести и так, чутьём и умом, просто почти никто здесь и сейчас этого не выводил. Немецкое наступление на Москву выдыхается, писал он. Распутица остановила их танки не хуже армий; за распутицей придут морозы, а к морозам германская армия не готова — она шла кончить войну до зимы и зимнего снаряжения с собой не взяла, и это не мелочь, это приговор: армия, которая мёрзнет, перестаёт наступать раньше, чем кончаются у неё снаряды. Их коммуникации растянуты на тысячу вёрст и держатся на честном слове и единственной колее. Чем ближе они подползают к Москве, тем тоньше становится остриё и тем длиннее уязвимый бок. Они сделают ещё один рывок — он чувствовал, что должен указать срок, и указал осторожно: в середине ноября, как подмёрзнет и снова станут дороги, — и этот последний рывок их и доконает, потому что вломится в пустоту израсходованных сил. А там, за их спиной растянутой, у нас — он знал про сибирские и дальневосточные дивизии, про то, что их сняли с востока, уверившись, что Япония не ударит, но написать про это прямо не мог, и написал обтекаемо: при наличии нерастраченных свежих резервов, сосредоточенных скрытно и введённых в дело внезапно, в самый момент их предельного истощения, под Москвой возможен не просто отбой — возможен перелом. Контрудар. Не весной, не летом — в начале декабря, по замёрзшему, выдохшемуся, поверившему в свою победу врагу.
Он перечитал последний абзац и надолго замер над ним.
Вот тут проходила граница допустимого. Сказать про декабрьский контрудар прямо — значило сказать слишком много, значило снова стать пророком, которого либо не услышат, либо начнут трясти: откуда? Воронин взял карандаш и переписал вывод ещё на одну ступень осторожнее — убрал «в начале декабря», оставил «в исходе осенней кампании противника, при первых устойчивых морозах»; убрал уверенное «будет» и поставил «складываются условия для». Получилось то, что нужно: не предсказание, а оценка обстановки, какую мог бы дать всякий ясный ум, — только ясных умов, готовых сказать это вслух в начале ноября сорок первого, когда немец стоял в полусотне вёрст от Кремля, было наперечёт. И ещё он оставил в записке один пунктик, маленький и проверяемый, — про середину ноября, про последний рывок и его скорый срыв. Это была его монета, его залог. Через две недели обстановка либо подтвердит этот пунктик, либо нет. Если подтвердит — всему остальному в записке поверят чуть больше. Он давно работал по этому правилу: сначала дай угадать малое и дай этому сбыться на глазах, а уж потом тебя выслушают про большое. Так он приручал недоверие — по капле, как приручают зверя.