И только глубоко, под этой радостью, ныло то, чего он не мог сказать никому из троих: что он знает цену каждому из этих тихих июньских дней и как мало их осталось. Он глядел на Гридину гайку, без устали мелькавшую в длинных пальцах, на протёртые до белизны Лыковы очки, на сухие, неспешные руки Кречета — и знал, пусть не поимённо, но знал наверное, что не все эти руки доживут до конца того, что вот-вот начнётся. И носить это в себе, улыбаясь им в ответ, было едва ли не тяжелее всего, что выпало ему в этой второй жизни.
* * *
На рекогносцировку вышли в ночь на тринадцатое.
Шли тихо, по-разведочному, краем леса вдоль реки, к самой границе. Воронин вёл, Кречетов прикрывал, Гридя с Лыковым держались в середине. Ночь стояла короткая, июньская, тёплая. Пахло травой и водой.
И чем ближе подходили к рубежу, тем яснее Воронин читал то, что было разлито в этой тихой ночи.
Слишком тихо. Вот что.
Та сторона молчала. Но молчала не пусто — молчала набито, плотно, как молчит изготовившийся к прыжку зверь. Воронин залёг на опушке, поднял бинокль и впился в темноту того берега. И темнота отзывалась ему — не звуком, нет, звук немцы глушили умело, — а тысячей мелких примет, которые умел читать только тот, кто сам так затаивался перед броском.
Свежие колеи в росной траве, набитые за последние ночи. Притоптанные подходы к воде у бродов. Тёмные пятна под маскировочными сетями там, где их не было неделю назад. Сапёрные затёски на деревьях у переправ. И ни огонька, ни костра, ни случайного блика — слишком чисто, слишком пусто для обычного приграничья, где всегда копошится какая-нибудь жизнь.
Они стояли там. За рекой. Не полк, не дивизия. Армии. Целые армии, прижавшиеся к земле, затаившие дыхание, ждущие своего часа.
Воронин медленно опустил бинокль. Ладони были сухие — потеть он отвык ещё в той жизни. А вот сердце стучало. Не от страха. От бессилия.
Он лежал на тёплой земле и глядел в лицо тому, что знал наизусть. Вот оно. Не строчка в учебнике. Не схема со стрелами. Вот оно — живое, дышащее, набухшее за рекой. Через девять дней оно встанет и пойдёт. А он, знающий всё наперёд, не мог поделать ровно ничего. Ни крикнуть на весь фронт. Ни поднять армии по тревоге. Ни повернуть время вспять. Поздно. Слишком поздно, слишком огромно. Машина уже катилась под уклон, и не нашлось бы рычага удержать её.
— Густо, — выдохнул рядом Кречетов. Одно слово. Но в этом слове было всё.
Воронин скосил на него глаза. Старший сержант лежал неподвижно, как лежат снайперы, и глядел на тот берег, и по лицу его, обычно непроницаемому, проходила сейчас тень понимания. Финскую он помнил. Он чуял изготовку нутром, шкурой, как старый зверь чует другого зверя.