Но дело было сделано. И сделано крупно.
Он разобрал на рассвете трофейные бумаги — и тихо присвистнул про себя. Это был улов. Настоящий. Схемы, позывные, кодовые таблицы, карты с нанесённой обстановкой целого участка, маршруты подвоза. Для того, кто умел это читать — а Воронин умел, — здесь была не просто добыча, здесь было оружие. Знание о враге, добытое из самого его нутра.
Была среди бумаг и одна, от которой он задержался дольше прочего. Не карта и не позывные — короткий приказ о мерах против диверсионных и «бандитских» групп в тыловом районе: кому придаются команды, как прочёсывать леса, как вести допрос. Составлен он был не казённо, а умно — тем, кто понимал не букву, а самую суть охоты. А внизу, под подписью, стояла приписка от руки, по-русски — чисто, без единой ошибки, какой не сделал бы немец: «учесть местную специфику». Воронин подержал листок дольше нужного. Значит, и с той стороны сидел не тупой комендант, а кто-то, кто залез русским под кожу так же глубоко, как он сам. Он отложил приказ отдельно. Такого врага стоило запомнить.
И ещё мелькнула у него мысль — холодная, расчётливая, далеко вперёд глядящая. Эти бумаги — они ведь не только военная ценность. Они — оправдание. Когда-нибудь, если он дойдёт до своих, если доживёт, найдётся человек — он уже знал его в лицо, ровного, отглаженного, с неподвижным взглядом, — который снова спросит: а откуда ты, лейтенант, такой умелый, такой осведомлённый, не из немецких ли рук? И вот тогда эти захваченные с боем штабные бумаги, эта пролитая кровь, этот сожжённый узел связи скажут за него лучше всяких слов: вот откуда. Вот чем он занят, пока другие сомневаются. Не словом — делом доказана будет его правота. Он сберёг бумаги особенно бережно, отдельно. На будущее. Он умел загадывать на будущее.
Но это было дело далёкое, может, и несбыточное — сперва ещё дойти, выжить, вырваться. А вблизи, вот сейчас, под серым рассветом, было другое, простое и важное: у него теперь был не просто островок из четверых, а маленький боевой отряд — спаянный кровью и удачей, обстрелянный, поверивший в себя и в командира. Восемь стволов, что этой ночью срубили немецкий штаб и ушли. Это уже была сила. Пусть крошечная против накатывающей с запада громады — но своя, живая, кусачая, и она будет расти. Зерно дало росток. А из ростка этого, Воронин знал, поднимется со временем то самое, ради чего его, должно быть, и закинуло сюда — в чужое тело, в чужой страшный год.
— Командир, — тихо сказал подошедший Кречет, опускаясь рядом. Помолчал, по обыкновению, глядя на занимающийся над лесом серый рассвет. — Минск, говорят, взяли. Совсем мы, выходит, в мешке теперь.