— Тогда караван поведу я, а ты пойдёшь концевым и будешь глядеть за моей кормой. — Другого ответа у меня не было. — Идти надо, Пётр Ильич. Не пойдём мы — через месяц пойдёт госпиталь по миру.
— Идти надо, — согласился он. — Я к тому только, чтоб ты шёл и помнил: он тебя читает. Как ты — японца. Вы теперь друг у друга заместо лоций.
Ночь выдалась с зыбью; шугу гнало полосами, и полосы эти шуршали о борта, как наждак.
«Смелый» шёл концевым, прикрывая. На выходе из колена, где тропа огибала банку, его и дёрнуло.
Не взрыв — рывок. Корма у него присела, машина встала со скрежетом, и в наступившей тишине голос Огарёва произнёс в рупор одно слово, которое я предпочёл бы не слышать никогда:
— Намотал.
Минреп. Чужой, смолёный: родной брат обрывка, который месяц назад принёс мне со дна лот. Трос уходил от винта коротко вниз — и тут же выбирался обратно к поверхности, натянутый, как струна. На другом его конце, под самой водой у пера руля, стояла она. Сорванная с якоря. Всплывшая ровно на столько, на сколько пустил намотанный трос. Прижатая к корме.
Стрелять нельзя. Тащить нельзя. Ждать нельзя тоже: зыбь качала «Смелого», и каждое качание выбирало трос на вершок.
— Резать под водой, — сказал я. — У пера. Кто?
Водолазного бота у нас не было. Был брезентовый костюм, помпа с ручным приводом — и январская вода. Голого она убивает за четверть часа. Одетого — за полчаса. Вызвался минный квартирмейстер Ершов: молча, шагом вперёд, как выходят из строя.
Обряжали его на юте, при двух фонарях под брезентом. Мазали салом лицо и кисти. Вязали к поясу сигнальный конец и сумку с инструментом. Боцман, застёгивая шлем, говорил ему в ухо — по слову на застёжку — старую водолазную молитву: наполовину из святых, наполовину из такелажа. Ершов смотрел на воду без выражения. Потом сказал единственное за весь вечер:
— Ножовку дайте. И зубило с мушкелем. Ножом тут делать нечего.
Ему собрали сумку с подрывного катера: ножовка по железу, зубило, мушкель. Он перебрал всё по одному, кивнул и полез за борт — тяжело, по-медвежьи, как лезут в прорубь по обещанию.
Он работал под кормой двадцать две минуты. Помпа скрипела. Качальщики менялись каждые пять. Сигнальный конец в руке у боцмана жил короткими подёргиваниями: жив. Работаю. Жив.
На пятнадцатой минуте конец замер. Совсем. Боцман выждал вдох, другой — и дал запросный дёрг. Ничего. Как раз подошла полоса зыби, «Смелого» повело, и трос у пера выбрал свой вершок — я услышал это костями, раньше всякого звука. Потом конец ожил: два злых рывка. Мешаете. Боцман перекрестился свободной рукой и больше не запрашивал.