Огарёв стоял у борта неподвижно, только губы шевелились. Слов я не разбирал. Да и не мои они были. На двадцать третьей минуте конец дёрнулся трижды: поднимайте.
Ершова вытащили серого. Ножовку ему разжимали из кулака вдвоём. Унесли вниз, в машинное тепло: спирт снаружи, спирт внутрь. Огарёв ушёл следом. Вернулся через четверть часа и молчал так, что качальщики у помпы сбились с ноги.
Трос Ершов перепилил у самого винта. Мину оттащили шестами за корму — на обрывке, с медленной, тошнотворной ленцой, — на длину каравана. Там, к рассвету, расстреляли с полусотни саженей. Столб воды встал и опал. «Смелый» дал пробный ход. Винт был жив.
Остаток ночи дожали на упрямстве. Джонки провели через колено по одной. След в след. Интервал — кабельтов. Ван на головной сидел у жаровни так неподвижно, что казался частью такелажа. Только когда последняя джонка вышла на чистую воду, он вынул трубку и что-то сказал морю — коротко, без толмача. Толмач, спрошенный после, переводить отказался: не для записи.
Караван прошёл. Крепость получила свой хлеб, свой пироксилин и свою хину. В ведомости рейса всё это значилось строкой «доставлено полностью»; Ершову в этих ведомостях графы не нашлось.
* * *
Засаду на лёжку я выставил в ту же неделю: шестеро охотников из экипажа, посменно, с приказом брать живым.
Двое суток они пролежали в снегу над гребнем — по четыре часа смена, без огня, по-японски, — и научились за эти двое суток уважать человека, которого караулили: лежать так, оказывается, было почти нельзя. На третьи сутки я снял засаду и поднялся сам.
Лёжка не дождалась гостей — дождалась нас пустой. Человек ушёл, и ушёл не вдруг: снег был прибран, циновка свёрнута, будто съезжали с квартиры. Но в затишке под камнем, придавленная голышом — то ли забытая, то ли оставленная, — лежала записная книжица в клеёнке. Столбцы цифр. Даты. Часы. Я не читаю по-японски, но морскую запись узнаю на любом языке: это были наши проводки. Обе. С курсами, с числом вымпелов, с точками поворотов.
Вечером мы разобрали книжицу с толмачом, столбец за столбцом. Даты сошлись с моим журналом до одной. Первая запись стояла от двадцать девятого декабря — за сутки до первого рейса.
За сутки. Рейс готовился четверо суток; о точке рандеву знали трое; но о самом факте — о том, что коридор существует и первый караван выйдет на днях, — знал круг куда шире: интендантство, приёмная команда, комиссия со своей описью. Кто-то сказал японцу «жди», прежде чем мой первый караван отдал швартовы, и этот кто-то читал не фальшивый лист. Он читал воздух — разговоры, ведомости, сам факт учёта. Вывод я записал туда же, куда складывал всё, чему пока не было имени. Страниц там оставалось меньше половины.