* * *
На улице обстрел ещё не отпустил. Я вышел из госпиталя и попал в него целиком — не в свист и вой, а в то, что от воя оставалось на земле.
Прямо у ворот, на углу, была водоразборная будка — из тех, к каким сходится по воду половина слободки. Очередь стояла тут, верно, с утра: бабы с вёдрами, коромыслами, две девчонки с бидоном на двоих. Снаряд лёг не в саму будку — рядом, в мостовую, шагах в десяти. Будку и не тронуло. А очередь легла.
Я подошёл не сразу. Сперва не понял, на что смотрю: у чугунной колонки, из которой всё так же, никого не спрашивая, бежала на камни тонкая струйка, лежали на боку вёдра, коромысло, чей-то платок. Вода из опрокинутого ведра текла к канаве и по дороге делалась розовой — не сразу, а как разбавляют вино. По этому я и понял.
Их было трое. Двух баб уже накрыли — кто чем, одну рогожей, другую собственной шалью, из-под которой торчали разбитые в кровь ноги в растоптанных котах. Третью не накрыли: над ней сидел на корточках старик, держал её за руку и не то уговаривал, не то бранил — тихо, без слёз, тем ровным голосом, каким говорят с лошадью, которую уже не поднять. Девчонок с бидоном я не увидел. Может, отбежали. Может, повезло.
Старик поднял на меня лицо. Не искал помощи — просто искал, кому сказать.
— За водой пошла, — выговорил он, будто это и было самое несуразное во всём. — С утра. За водой всего.
Он снова наклонился к своей бабе и повторил ей то же, что мне: за водой, мол, всего-то. Ему нужно было уложить это в голове, а оно не укладывалось. У них тут не было моей книжки с итогом. Утром была вода, очередь, обычный вторник; в полдень с неба прилетело железо и разбило это надвое — и понять, за что, было нельзя, потому что не за что. Я-то знал, за что и почему. От этого знания легче не делалось никому — и мне первому.
Бидон стоял на своём месте, у самой колонки, — пустой, целёхонький, с отскочившей крышкой. Кто-то, уходя, споткнулся об него ногой; он звякнул о камень и покатился, дребезжа, как дребезжат пустые вёдра на всю улицу. На этот дребезг обернулись все — живые и раненые, — будто он был громче снаряда.
Я стоял и считал. Не тела — их считать было незачем. Я считал вперёд. Один снаряд, три бабы у водокачки, июль. И весь длинный счёт впереди: август, сентябрь, октябрь — до той зимы, в какую этот угол, эта будка, эта слободка сойдут на битый кирпич и мёрзлую глину. Для старика с рогожей это был гром среди ясного неба, случай, кара небесная, — на что не находится ума. Для меня — первая строка в столбце, в котором я знал итог, но не знал, как долго его будут выводить.