А я… А я отправился на Петровку. В растрепанных чувствах.
Чувства мои растрепались сразу во многих направлениях. Тут и тот факт, что колдун смог проникнуть в руководство ОГПУ, и на этом посту рулить преступностью Москвы, убивать людей, плодить упырей и создавать чудовищ. И то, что он считай уже пойман и обезврежен — это обстоятельство почему-то создавало внутри меня какое-то… разочарование, что ли… Мол, охотились мы за ним, охотились и вот — всё, поймали, и… и как-то не к чему больше стремиться. Осталось только всякую уголовную шушеру к ногтю — и с преступностью покончено будет. И это у меня так, а что ж тогда Чеглок чувствует, который этого Нельсона несколько лет выслеживал?
Хотя как раз Чеглок, уверен, чувствует только радость от успешно сделанной работы.
Повеселев — и, правда, нашел из-за чего переживать? — я вошел в кабинет. Есенин уже уехал, за столом заполнял бумаги по его обращению Григорьев, которому Чеглок, перед нашим скоропостижным уходом, поручил оформить заявление касательно Черного человека. Хороненко притащил какого-то хмыря, сиплым голосом, постоянно сбивавшимся на мат и «музыку», доказывающего, что взяли его не по закону, он вообще не при делах, знать не знает никакого лошадника, это всё Сявый и Мурый…
Я обвел взглядом родные стены и, чувствуя острое желание заняться делом, присел за стол. Где-то тут была катушка ниток с цыганской иглой — Чеглок когда еще мне вычитывал, что дела не подшиты…
Да где она?
— Вот… елки зеленые… — огорченно ругнулся Григорьев, — Подписи нет…
Я поднял голову и посмотрел на него.
— Есенин расписаться забыл, — развел руками он.
Мы оба посмотрели на стул, за которым обычно сидел Коля Балаболкин. Главный специалист нашего отдела по, скажем так, восстановлению забытых подписей. Его бывшая беспризорная жизнь чему только не научила. Но сейчас его нет, куда-то умотался по делам. Да и вообще — неудобно. Станет гражданин Есенин признанным поэтом, классиком, навроде Пушкина, начнут ученые его изучать, за каждым написанным словом охотиться… Доберутся и до наших муровских архивов — уверен, к тому моменту преступность уже вымрет, как мамонты — поднимут его заявление, начнут изучать… А там подпись подделана. Неудобно получится. Да и нитки куда-то делись…
— Знаешь что, Григорьев — а давай сюда эти бумажки. Съезжу до него, подпишу.
2
Жил Есенин неподалеку от нашего здания, в Брюсовом переулке, у какой-то знакомой. Идти дотуда бодрым шагом — минут двадцать, ну, с моей хром-ногой — двадцать пять. Дождя нет, светит осеннее солнышко, пусть и не греет почти, настроение отличное — так почему бы и не прогуляться. И я, постукивая тростью, что твой франт, вышел с Петровки на Страстной, прошел мимо сквера с желтыми, почти уже облысевшими деревьями, свернул на Тверской возле зеленого памятника Пушкину, хмуро рассматривающего что-то под ногами… Усмехнулся, вспомнив ходивший по Москве анекдот, что Пушкин попросил прохожего постоять вместо него на постаменте, а сам отправился ловить голубей и гадить им на голову, в отместку. Кому-то смешно, а наш отдел на полном серьезе сигнал отрабатывал. Ходячие памятники — это вовсе не смешно, у питерского… в смысле — ленинградского Медного всадника не одна жертва на счету. Зря, думаете, что ли, его оградой обнесли? Это не его от людей защищают — людей от него.