Он опустился на корточки, провёл пальцем по краю подошвы, потом по каблуку.
— Наши торбаса мягкие, камусные. Они не оставляют такого следа. Даже ваши сапоги шире и подошва глаже, гвозди реже. А эти… они узкие, гвоздистые. И шаг у него другой. Тяжёлый, понимаешь, казак?
— И ты молчал? — спросил Гаврила Семёнович, нахмурившись.
— Я не был уверен, — Тынэ пожал плечами. — Я присматривался, а когда Большая Вода пошла, заметил, что он куда-то в город идёт.
— Мы могли бы шпиона живым взять, ты понимаешь? — вспылил урядник.
— Если бы могли, он бы жив остался, — невозмутимо пожал плечами Тынэ. Гришка сухо рассмеялся.
Тынэ помолчал, потом добавил:
— Я за ним приглядывал эти дни. Он по городу ходил, в порт заглядывал, на батареи глазел. Думал, купец может какой.
Гаврила Семёнович выругался, выпрямился и поправил фуражку.
— Надо Завойко докладывать. Жданов, бери Гришку, тащите этого… в управу. Да аккуратно, чтобы не развалился. А тебе, Тынэ, — он кивнул, — отдельное спасибо. Глазастый ты, однако.
Тынэ только с благодарностью кивнул и пошёл к своим собакам, которые уже начинали беспокоиться, чуя чужую кровь. Мы с Гришкой подхватили тяжёлое, окоченевшее уже тело и потащили вверх по склону. Тело передали Семёну Ивановичу, но на какое-то время о шпионе забыли. Город всё ещё предстояло восстановить.
Первые дни после цунами слились в один долгий и тяжелый. Мы откапывали избы, выпрямляли покосившиеся столбы, таскали доски, вылавливали из воды уцелевшие бочонки. Работали от темна до темна, и к концу третьего дня я так вымотался, что уже не чувствовал ни плеч, ни спины.
Семён Иванович, наш фельдшер, скоро снова встал к раненым. Его новым госпителам стала жалкая палатка из парусины, натянутой между двумя уцелевшими деревьями. Люди приходили к нему с переломами, с ушибами, с обморожениями после ледяной воды.
— Держи, брат, — говорил он, накладывая шину на сломанную руку какому-то матросу. — Орать будешь потом. А сейчас, потерпи.
Матрос заорал сразу, но Семён Иванович даже бровью не повёл. Только спросил:
— Ну что, легче?
— Легче… — простонал тот, вытирая слёзы.
— Вот и хорошо. Значит, жить будешь.
Я приносил ему горячую толкушу, кипяток для промывания ран да сухие тряпки, что бабы сушили у костров. Он кивал, не глядя, брал, что дают, и продолжал работать. Я заметил, что он всё чаще присаживается на ящик, чтобы перевести дух, и всё чаще трет грудь, словно там что-то болело.
— Семён Иванович, — сказал я на второй день, — вы бы отдохнули.
— На том свете отдохну, — ответил он, даже не глядя на меня. — Вали отсюда, Жданов, не мешай.