Я разулся, на ноги мне кинули еще один полушубок.
Кто-то сунул в руки жестяную кружку, от которой валил пар. Чай, крепкий, обжигающий, и в нем явственно чувствовался спирт. Ну что ж, пусть так. Я выпил залпом, чувствуя, как изнутри расходится тепло.
— Инкоу горит, — сказал Мищенко. — Хорошо горит. Такой столб дыма, поди, за тридцать верст видать. Задачу свою мы сделали. Теперь домой, пока японец не опомнился.
Я посмотрел туда же, куда смотрел он. Над городом за нашими спинами стоял огромный черный и багровый столб, и там угадывались вспышки, там, где рвались оставшиеся боеприпасы.
— Все, — сказал Мищенко, опуская бинокль. — Отходим.
Потом он взглянул на нас.
— Вы сидите в санях. И спать. Приказываю, доктор, вам в первую очередь, у вас вид как у покойника, который божьим упущением еще шевелится.
Спорить не хотелось. Кто-то накрыл нас поверх полушубков еще и попоной. Последнее, что я помню из того утра, это скрип полозьев по снегу и медленно уплывающее назад зарево над Инкоу. Впереди несколько дней пути.
Но они прошли быстро, и без приключений, и скоро утром я увидел знакомые (уже почти родные) фанзы, дым над кострами, коновязи. Лагерь, тот самый, откуда мы уезжали несколько дней назад. Вестовой с чаем и вкуснейшими китайскими мясными пирожками (где-то раздобыл).
Все закончилось. Все хорошо. Я целый, ноги не обморожены, нервная система почти в порядке. Сон крепкий. Пиротехника не снится. Стрижак идет на поправку, встретил меня, будто сто лет не виделись, пенициллин действует. Врач видит это, но к другим раненым применять боится. Ну тут я пока бессилен.
Вечером того же дня за мной пришли. меня и поручика Воздвиженского требуют в штаб, к его превосходительству.
Я умылся, привел себя в пристойный вид и пошел через лагерь. Воздвиженского нагнал у самого штаба, он тоже выглядел заметно лучше, чем утром, хотя под глазами у него залегли темные тени.
— Ну как вы, доктор?
— Живой. А вы?
— Тоже. Спал весь день. Стрелять бы над ухом начали, и не разбудили.
В штабной фанзе было тепло, накурено. Мищенко сидел за столом, напротив него Ракитин с чашкой чая.
— А, герои, — сказал Мищенко, отодвигая бумаги. — Ну, садитесь, разговор есть.
Мы сели. Мищенко посмотрел на нас обоих, помолчал, потом заговорил.
— Дело вы сделали такое, что я до сих пор не до конца верю. Склады сожгли начисто, японец теперь всю зиму будет считать убытки. Такое, господа, на дороге не валяется, и молчать о нем грех. Хочу писать представление на награду. На обоих.
Он замолчал, ожидая, видимо, что мы обрадуемся. Воздвиженский покосился на меня. Я промолчал, зная, что сейчас скажет Ракитин.