Во вторник, до обхода, я был в госпитале.
Огарёва я застал сидящим на койке в накинутом кителе: он левой рукой, зажав между колен сапожную щётку, наводил блеск на пуговицы и ругал вестового, что тот трёт не так. Рука в лубке лежала на перевязи смирно, как арестованная.
— Дума утвердила, — сказал я с порога. — Георгий, четвёртой степени. Приказ читали вчера на эскадре.
Щётка остановилась. Огарёв посмотрел на меня, потом на свои пуговицы, потом опять на меня.
— Ну вот, — сказал он наконец совсем не тем голосом, каким ругал вестового. — Ну вот. А маменька, покойница, говорила: Петька, за твой характер тебя раньше повесят, чем наградят. Выходит, обошёл я маменьку.
Больше он про Георгия не сказал ничего, а стал расспрашивать про ту нашу ночь — по-хозяйски, до мелочей, как расспрашивают про дело, в котором не смогли быть. Про трубу Гобято он выслушал, поджав губы, и вынес вердикт хозяйский: «Жабий голос, говоришь? Взять бы на отряд парочку. В узкости, борт о борт, — самое наше».
Вера Алексеевна нашла меня в коридоре — сама, что было против её правил.
— Два слова, лейтенант. — Голос ровный, палатный, но говорила она, глядя не на меня, а вдоль коридора, где санитар вёз тележку с бельём. — Ночью привезли двоих с морской батареи. Осколочные. Оба лёгкие, оба ваши, с той стрельбы. Я к тому, что вы ведь спросите, — так вот, я уже посмотрела: заживёт на обоих.
Она всё-таки повернула голову. Под глазами у неё лежали тени той же ночи, что и у меня.
— Спасибо, — сказал я. — Вы правы. Спросил бы.
— Знаю, что спросили бы. Оттого и говорю сама — у меня до обхода двадцать минут, а вы ходите длинными путями. — Она уже двинулась прочь, но на полушаге обернулась: — Чаю в четверг привезут, настоящего. Если ваши вторники когда-нибудь доживут до четверга — имейте в виду.
И ушла — прямая, скорая.
А вечером того же дня город услышал новый звук.
Он пришёл с востока, из-за хребтов, — не гром и не привычный лай полевых батарей. Сначала — далёкий, тяжкий выдох. Потом долгий, растущий вой, от которого на улицах задирали головы. Потом удар — такой, что в окнах госпитального флигеля дрогнули стёкла, а с карниза посыпалась штукатурка. Ещё выдох. Ещё вой. Ещё удар.
Улица замерла на середине своего дела. Извозчик повис на поводьях у заплясавшей лошади. Из лавки высунулся хозяин с безменом в руке и стоял так, слушая, — про безмен он забыл. А в госпитальном дворе санитары, не дожидаясь никакой команды, уже таскали тюфяки из верхних палат вниз, в полуподвал: у этих людей за месяц осады выработалось собственное чутьё на перемену калибра.