И они не бросали. И поле помнило — и доктора, и всех, кто в нём лежал. И когда-нибудь — в свой срок, который не торопят, — оно отдаст и эбонитовый цилиндрик с письмом, начинающимся словами «Лёха, если это читаешь ты, здравствуй, брат». Но не в этот год. Ещё не в этот.
А мы вернёмся туда, где это письмо ещё только живёт своей жизнью — рукой того, кто его написал. В сорок четвёртый. В метель. В наступление, которое погонит врага к старой границе — и впервые загонит его самого в котёл.
Глава 15 Чужой котел
Сорок четвёртый год начался метелью и наступлением — и наступление это было такое, какого Корнев ещё не видел: зимнее, по распутице вперемешку со снегом, неудержимое.
Зима на Украине выдалась гнилая — морозы сменялись оттепелями, снег ложился и таял, и дороги превращались то в каток, то в чёрное непролазное месиво. Воевать в такую погоду было мукой: вязли машины, отставала артиллерия, пехота шла по колено в снежной жиже. Но войска шли — гнали немца на запад, по всей Правобережной Украине, рубеж за рубежом, освобождая город за городом, и Корнев со своим медсанбатом шёл следом, в этой метели, в этой жиже, не отставая, принимая поток.
Поток зимнего наступления был особый — к ранам прибавлялись обморожения, простуды, воспаления лёгких, потому что люди сутками были в снегу, в мокром, без обогрева. И пенициллин, которого по-прежнему было мало, Корнев берёг для самого страшного — для заражений, для тех, кого спас на столе и кого добивало нагноение, — и каждая ампула была на вес жизни, и он распоряжался ими, как полководец последним резервом.
Гордеев в эту метель сдал сильнее. Лёгкое, простреленное под Ржевом, на холоде, в сырости, давало о себе знать всё чаще — старый сибиряк дышал тяжело, с присвистом, кашлял, и Корнев, слушая этот кашель врачебным ухом, мрачнел.
— Степан Игнатьич, — сказал он однажды прямо. — Я тебя слушаю — и мне не нравится. У тебя в лёгком неладно. Старая рана, холод, нагрузка — это до воспаления один шаг. А воспаление на одном лёгком, в твои годы, на морозе — это, Степан Игнатьич, может и не вытянуть даже с пенициллином. Тебе надо в тепло. Хоть на месяц. Я тебя как врач прошу — и приказать могу, через комдива.
— Не приказывай, доктор, — сказал Гордеев тихо, и в выцветших глазах было такое, что Корнев осёкся. — Не отнимай у меня последнего. — Он закашлялся, справился с кашлем. — Я ж понимаю, что сдаю. Не дурак. Чую сам — недолго мне на одном-то лёгком по морозам бегать. Но я тебе так скажу, доктор. Я с тобой с сорок первого. Я тебя из котла волок, ты меня — из-под Ржева. Мы с тобой Берлин уговорились брать. — Он перевёл дыхание. — Так дай мне дойти, сколько отпущено, — в строю. Рядом с вами. А не на койке в тылу подыхать от тоски, глядя в потолок. Я солдат. Мне положено — в строю. Если уж приберёт меня — пусть в поле, при деле, среди своих. А не в тылу. Это, доктор, моя última просьба к тебе будет, если что. Не загоняй меня в тыл. Дай помереть человеком, а не доходягой на койке.