— Вот тебе и перелом, Степан Игнатьич, — сказал Корнев тихо сумеркам, реке, чужому берегу. — Ты его весь повидал — от Курска до чужого котла. Только до границы чуть не дотянул. А я — дотянул. За тебя. Стою вот на меже. И за неё пойду — тоже за тебя. До самого Берлина. Знамя то увижу — за двоих, как обещал. — Он помолчал. — А пока — дошли до границы. Освободили всю свою землю. От первой пяди до последней. Это, Степан Игнатьич, и есть то, ради чего ты держался на одном лёгком. Ты не зря держался. Дошли. Твоя межа — наша опять. Спи спокойно. Дошли.
Он постоял ещё на берегу Прута, на восстановленной границе, на краю отвоёванной до последней пяди Родины. За рекой, на западе, в сумерках лежала чужая земля — первая чужая земля за всю войну, дальше которой гнали теперь врага, к его собственному логову, к его погибели. Туда лежала дорога — последняя, третья дорога этой войны. Дорога по чужой земле, к Берлину, к знамени, к Победе.
И где-то на той чужой земле ждал майор Майнхард — отложенный, не развязанный узел. И ждал Берлин — далёкий, но теперь уже неотвратимый. И ждала Победа — которую Корнев в той, прежней жизни видел только на старых фотографиях, а теперь, стоя на отвоёванной меже, знал твёрдо: увидит своими глазами. За себя. И за Гордеева. И за всех из списка.
Перелом был позади. Впереди была чужая земля и последняя дорога. И Корнев, военврач из сорок первого, прошедший от воронки на Богородицком поле до этой межи, стоял на границе своей второй, ставшей единственной Родины — и смотрел на запад, куда уходила дорога к концу войны.
— Идём за межу, — сказал он, вернувшись к своим. — Завтра — за границу. На чужую землю. Гнать его до самого логова. — Он посмотрел на свою поредевшую, но несломленную горстку. — За Гордеева. За Тимошу. За всех. До Берлина. Дойдём.
И они стояли на меже, на краю своей земли, лицом к чужой, и за их спинами садилось солнце над всей огромной освобождённой страной, а впереди лежала последняя дорога войны — за границу, на запад, к Победе.
Глава 19 Жить
В затишье на чужой земле, после года смертей, Корнев вдруг поймал себя на том, что разучился жить, — и Нина стала его этому заново учить.
Год был такой, что в нём не было места живому: поток раненых, кровь, потери, Тимоша, Гордеев, бесконечный список имён. Корнев привык за этот год существовать одной работой и одной памятью — резать, спасать, хоронить, записывать. А тут, в затишье, когда поток схлынул и появилось время, он обнаружил, что не знает, что делать с этим временем; что отвык просто жить — есть не на ходу, спать без подскока на крик, говорить не о ранах.