Корнев почувствовал перемену по тому, как менялся поток и как менялись лица, — той же холодной частью мозга, что читала ход боя по ранам. Две недели несли раны отчаянной обороны — тех, кто держал пятачок зубами. А теперь в потоке пошли раны изготовки к удару, накопления, подготовки большого наступления. Плацдарм набирал силу. Готовился к прыжку.
— На Киев готовимся, доктор? — спросил Гордеев, заскочив в пункт. Он держался все две недели на краю плацдарма, отбивал контратаки, потерял половину взвода, но сам уцелел — неубиваемый сибиряк, дышащий одним лёгким. — Чую — копим силу. Скоро рванём с этого пятачка.
— На Киев, Степан Игнатьич, — сказал Корнев. — Скоро. — Он знал даже примерно когда — знал, что Киев освободят к ноябрьскому празднику, шестого ноября, аккурат к годовщине революции, что это будет приурочено и пробито любой ценой. — К празднику возьмём. К седьмому ноября. Точнее — шестого. Подгадают к годовщине, ударят и возьмут. Я знаю.
— К празднику, — повторил Гордеев. — Красиво. — Он помолчал, глядя на запад, где за немецкой обороной, за вёрстами, лежал занятый врагом Киев — древняя столица, мать городов русских, два года под немцем. — А дорого встанет, доктор? Киев-то?
— Дорого, — сказал Корнев. — Как всё. Как переправа. Как плацдарм этот. — Он посмотрел на запад. — Но возьмём. И удержим. И будет салют — за Киев, на всю страну. И это, Степан Игнатьич, будет один из самых больших салютов за войну. Потому что Киев — это не просто город. Это… это как сердце. Когда возьмём Киев — все поймут окончательно: всё, перелом свершился, погнали немца с нашей земли совсем. Назад дороги ему нет.
Гордеев слушал, и на его обветренном, постаревшем лице было то, что Корнев научился в нём читать, — спокойная, заработанная вера.
— Ну, раз ты говоришь — шестого возьмём, значит, шестого, — сказал он. — Доживём — поглядим. — Он поднялся, дыша с присвистом. — Только знаешь, доктор… ты б не лез опять в самое пекло, на Киев-то. Один раз уже долезся — в плен попал, Тимошку через то потеряли. — Он посмотрел на Корнева в упор. — Я тебя не учу, ты сам всё знаешь. Но… Нина теперь у тебя. Ты ей нужен живой. И нам всем. Поберегись хоть чуток. Ради неё. Ради нас. Слышишь, всезнающий?
Корнев помолчал. Гордеев был прав, и Корнев это знал. Плен и смерть Тимоши научили его — горько, страшно — тому, что его жалость к раненым, его привычка лезть вперёд имеют цену, и платят её другие. И теперь, когда у него была Нина, когда было ради чего беречься, — он впервые задумался о том, о чём не задумывался два года.