Корнев помолчал, прикидывая, что сказать, а что придержать.
— Дальше, Степан Игнатьич, — сказал он, — дальше будем гнать. Всю зиму и весну — гнать, по всей Украине, до старой границы и за неё. Выйдем к рубежу сорок первого — туда, откуда всё начиналось, — уже этой весной. Вышвырнем его со своей земли совсем. — Он помолчал. — А по дороге будет ещё одно, Степан Игнатьич, чего я давно жду и чего ты не поверишь, пока не увидишь. — Он усмехнулся. — Мы его в котёл загоним. Целую группировку. Как нас в сорок первом под Вязьмой. Только теперь — наоборот. Мы — снаружи, он — внутри. И будет ему свой Сталинград, поменьше, но свой. Окружим — и не выпустим.
Гордеев медленно усмехнулся, и в выцветших глазах зажёгся злой огонёк.
— В котёл его, — повторил он. — Как нас тогда. — Он покачал головой. — Доживу — погляжу. Это ж сколько кругов война сделала, доктор. Мы из котла выходили, по болоту, по трупам, четыре армии там оставили. А теперь — мы его в котёл. Вот это будет… — Он не нашёл слова. — Это будет справедливо, доктор. Если по-простому. Справедливо. Чтоб и он узнал, каково это — в кольце.
— Узнает, — сказал Корнев. И добавил тише, потому что знал и обратную сторону этой справедливости, которую Гордееву пока понимать было рано: — Узнает, Степан Игнатьич. Только знаешь… котёл — он котёл и есть, с какой стороны ни встань. Я-то изнутри его видел. Знаю, что это. И когда мы его туда загоним — там тоже будут раненые, и мёрзлые, и доходяги, и пацаны, которых их фюрер в этот котёл загнал. Чужие, враги, — а всё одно люди в кольце. И мне их, может, тоже придётся… — Он осёкся. — Ладно. Об этом — когда дойдём. Доживём до котла — там и разберёмся, каково оно, на другой-то стороне кольца стоять.
Гордеев глянул на него внимательно — он один умел расслышать в корневских словах то, что доктор недоговаривал, — но переспрашивать не стал. Только кивнул, поднялся, дыша с присвистом.
— Ну, до котла так до котла, — сказал он. — Веди, всезнающий. Раз обещал — наоборот, в кольцо его, — значит, так и будет. Я уж и не сомневаюсь давно. — Он помолчал у выхода. — А в тыл я всё одно не пойду, не уговаривай. С вами останусь. До границы. До котла твоего. До Берлина. Куда вы — туда и я. — И ушёл в декабрьскую стужу, к остаткам своего взвода, дышащий одним лёгким, несгибаемый, неубиваемый — пока.
А Корнев смотрел ему вслед и думал с тревогой, врачебной и человеческой: сдаёт Гордеев. Лёгкое сдаёт, годы берут, война выпивает. Сколько он ещё протянет на одном упрямстве? Корнев гнал эту мысль, но она была — та самая, страшная, про «не все дойдут». И впервые он подумал прямо: а вдруг Гордеев? Вдруг старый сибиряк — из тех, кто не дойдёт? И сжалось всё внутри, и Корнев отрубил эту мысль, как рубил всегда, — но она уже была сказана, и забыть её было нельзя.