И дальше, дальше — все, кого помнил. Длинный столбик имён, который иначе растворился бы в той страшной, безликой цифре из учебников, а теперь, его рукой, обретал лица.
— Опять считаешь своих, доктор? — Гордеев вошёл в палатку, отряхивая с шинели морось, и сел напротив, грея изуродованную, но рабочую руку о бок коптилки. — Полночь уж.
— Считаю, — сказал Корнев и закрыл тетрадь.
Гордеев не стал заглядывать. Он один знал, что в этой тетради, и относился к ней с тем же молчаливым уважением, с каким относился ко всей корневской тайне. За полтора года старшина — теперь, после госпиталя и зимних боёв, уже не старшина, а младший лейтенант, командир взвода, со второй медалью и нашивками за два ранения — почти не переменился. Поседел. Похудел после того лёгкого, что забрал ему осколок под Ржевом. Стал суше, жёстче. Но белёсые сибирские глаза щурились по-прежнему остро и насмешливо, и хватка осталась прежняя, и след он по-прежнему читал лучше любой собаки.
— Тихо нынче, — сказал Гордеев, прислушиваясь. И верно: за стенкой палатки не громыхало. Впервые за долгое-долгое время на западе стояла настоящая, полная тишина, и от этой тишины было непривычно и тревожно. — Аж в ушах звенит от тиши этой. Отвык. — Он покосился на Корнева. — Надолго это, всезнающий?
Корнев помолчал.
Он знал — насколько. Знал, что эта весенняя тишина — обманчивая, что она лишь короткий вдох между двумя страшными выдохами. Что обе стороны сейчас, в распутицу, копят силы — наша Ставка и немецкое командование, — копят к лету, к тому, что грянет в начале июля и станет самым большим, самым огненным сражением всей войны. Он знал даже место. Знал почти день.
Но Гордееву — единственному, кто знал правду о нём, — он и то не всё говорил наперёд. Иное знание было тяжелее самой неизвестности.
— До лета, Степан Игнатьич, — сказал он. — До лета будет тихо. А летом… — Он не договорил.
— А летом? — Гордеев смотрел в упор.
— А летом будет такое, какого ещё не было, — сказал Корнев тихо. — Ни под Москвой, ни под Сталинградом, ни под Ржевом. Самое большое. Готовиться надо, Степан Игнатьич. Всем. И мне — по-своему. Чтоб встретить во всеоружии.
Гордеев долго смотрел на него, потом кивнул — он давно научился не выпытывать у доктора того, чего тот не хотел говорить.
— Ну, до лета так до лета, — сказал он, поднимаясь. — Покуда тихо — отоспимся. И ты спи, доктор. На тебе лица нет. Ты ж не двужильный, хоть и из будущего.
— Двужильный, — сказал Корнев. — Поисковик. Нас, поисковиков, иначе земля не держит.
Гордеев усмехнулся в усы — он любил эти корневские словечки из той, непонятной, будущей жизни, — и вышел в сырую мартовскую ночь, к своему взводу. А Корнев ещё посидел над закрытой тетрадью, потом задул коптилку и лёг, не раздеваясь, как привык за полтора года, чтобы вскочить по первому крику «доктора к раненым».