В помещении было по-подвальному прохладно, но его вдруг бросило в жар. Крупные капли пота выступили на лбу, на висках, стекли на глаза, и он даже не пытался их стереть. Митрохин поднял руки, инстинктивно желая закрыть лицо ладонями, спрятаться. Но посмотрел на наручники и из его груди вырвался отрывистый, короткий вздох, будто его ударили под дых. Один раз. Затем еще.
Сначала он просто прошипел, сжав зубы так, что казалось, они вот-вот треснут:
— Ненавижу…
Его, что называется, «прорвало». Он зарыдал, судорожно всхлипывая, его плечи тряслись. А потом, сквозь слезы и слюну, архивариус заговорил. Быстро, яростно, выплескивая наружу годы молчания, годы злобы, годы отчаяния. Поток слов, обвинений, оправданий и проклятий нельзя было остановить. Я и не останавливал, просто глянул на Газиза. Казах уже включил диктофон и держал его так, чтобы ни одно слово Митрохина не пропало даром.
— Это вы… Вы меня угробили! Вы сами довели меня до этого! А сейчас, конечно, всем удобно рассуждать. Мол, Митрохина недолюбливали, в нем чуяли не своего. Меня… жалели. Жалели, как жалеют калеку, на которого свалилась крыша, которую он же и строил.
Когда-то и я горел. Да, я! Поверите? Гордился даже стенами на Лубянке, этим чувством избранности. Был готов рвать глотку за Родину, ехать, куда пошлют. И меня послали. Заграница… экзотика… А эта «экзотика» оказалась кромешной дырой. Адская духота. Вечная пыль, въевшаяся в кожу, и смрад от нечистот. Местный врач, вызывать которого к сыну было страшно, пах араком и сушеными травами. А моя «разведдеятельность»? Я — белый, как простыня, русский медведь, бреду по базару, где все на меня косятся. Каждый мальчишка видит: чужак. Это все равно что ЦРУ отправило бы негра в летней одежде торговать мороженым в Норильске. Провал был запрограммирован. Я этот Ливан до сих пор в кошмарах вижу!
Я отметил, что в моей прошлой реальности обычно писали, что Митрохин был резидентом в Израиле, но оказывается — в Ливане. Не знал этого. Однако слушал, не перебивая. Понимал, что катарсис Митрохина неизбежен. Впрочем, еще выезжая из Москвы, я именно на это и рассчитывал. У человека, который увидел крушение своих надежд на восстановление справедливости — пусть таким извращенным образом — неизбежен нервный срыв.
— Я не был создан для этого, — говорил Митрохин, почти без пауз, торопливо, будто спешил избавиться от накопившегося за годы раздражения. — Не умел хлопать по плечу, втираться в доверие с похабным анекдотом. Для меня каждый разговор был пыткой, игрой, к которой у меня не было таланта. И в личном деле появилась официальная резолюция: «К оперативной работе непригоден. Неконтактен». Заклеймили, как бракованную корову.