И раны были другие.
Корнев впервые в таком количестве увидел то, что несёт большая танковая война: обожжённых. Танкистов, выбравшихся из горящих машин, — обугленных, с сошедшей лоскутами кожей, с обгоревшими лицами и руками, в шоке, в той страшной боли, которая хуже всякой раны. Контуженных взрывной волной от тяжёлых снарядов — глухих, с кровью из ушей, с разорванными лёгкими, не понимающих, где они. Иссечённых осколками так густо, что не сосчитать входных. Раздавленных, вытащенных из-под гусениц. Война механизмов рвала человеческую плоть с механической, нечеловеческой щедростью.
Корнев вошёл в этот ад так, как только и умел: холодно, быстро, по системе. И система — его система, выстраданная и принесённая из будущего, — выдержала. Сортировка отделяла тех, кого можно спасти, от тех, кому уже нельзя, и от тех, кто дотерпит. Передовые пункты грели, останавливали кровь, выводили из шока и держали живыми до эвакуации. Запасённая кровь шла в вены, восполняя потерю, вытаскивая из шока тех, кто год назад умер бы на столе. Эвакуация по назначению разводила потоки — этих в тыл, этих оперировать здесь, этих — после. Машина, которую Корнев строил полтора года и которую успел отладить за затишье, работала на пределе — но работала. И смертность, та страшная смертность большого боя, держалась вдвое ниже, чем была бы без неё.
Но и при этом — умирали. Много. Слишком много, чтобы Корнев мог это нести спокойно, и ровно столько, сколько он обязан был нести, не сломавшись, потому что за столом ломаться нельзя.
— Грей и не пои! — хрипел он, переходя от стола к столу, оперируя, командуя, успевая всюду. — Обожжённого не трогай лишний раз, накрой, обезболь, плазму ему, плазму! Этого — на бок, захлебнётся! Жгут давно? Время на лоб писал кто⁈ Нина — сортировку держи, не пускай ко мне лёгких, мне тяжёлых давай! Тимофей — кровь неси, вторую систему, живо!
Они работали сутками. Спали стоя, по двадцать минут, привалившись к стенке блиндажа, и снова к столу. Время потеряло счёт — был только нескончаемый поток, кровь по локоть, лица, лица, раны, раны. Корнев держался на том, на чём держался всегда: на упрямстве, на привычке тела к перегрузке, выработанной за двенадцать лет реанимации в той жизни и за полтора года войны в этой. Он отдавал свою долю сна и еды другим, растирал засыпающих на ходу сестёр, заставлял молодых двигаться, не давал никому осесть — потому что знал: осядешь в таком потоке — пропал, и сам, и те, кого не спас, пока сидел.
* * *
На третьи сутки к нему на стол попал танкист — и Корнев запомнил его, потому что вытащить такого было всё равно что выиграть спор у смерти.