Корнев стоял на гребне и смотрел на это поле, и в нём боролись двое.
Один — поисковик из будущего, читавший про Прохоровку в книгах, видевший её на музейных диорамах, знавший, что это — символ, легенда, переломный день, что сюда будут возить экскурсии и ставить памятники, что это поле станет священным. И этот один смотрел на железное кладбище с почти благоговейным ужасом: вот оно. Вот как это было на самом деле. Не диорама. Не строки в учебнике. Вот.
А другой — военврач Корнев, полтора года вытаскивавший людей из такого вот железа, — смотрел на это поле и видел не легенду, а кровь. Видел, что в каждом из этих сгоревших танков был экипаж. По четыре, по пять человек в каждом. И большинство из них — сгорели. Видел, что наших чёрных коробок на поле едва ли не больше, чем немецких, — потому что наши «тридцатьчетвёрки» шли в упор на немецкую тяжёлую броню, на «тигры», которым были не по зубам с дальней дистанции, и потому сближались вплотную, под расстрел, и горели, горели, чтобы достать врага хотя бы вблизи. Видел цену. Страшную, неравную, оплаченную жизнями тысяч мальчишек вроде того, что шептал «мама, открой люк», цену переломного дня.
И эти двое в нём не спорили — они оба были правы, и от этого было особенно тяжело.
— Запомнят это поле, — сказал Корнев тихо, ни к кому, глядя на дымящееся железо. — Как победу запомнят. Как перелом. И будут правы — это и есть перелом, тут немцу хребет и ломают. — Он помолчал. — Только пусть бы помнили и это. Не одни сорванные башни врага. А вот этих — что в наших коробках сгорели, идя на него в упор, потому что иначе было не достать. Пусть бы каждого по имени. Их тут — тысячи. Целое поле. Как на Богородицком. Только то — пехота, а это — танкисты. А земля одна, и цена одна.
Он стоял ещё минуту, провожая глазами это поле, которое через много лет станет священным и на котором сейчас догорал металл и остывали мёртвые. И — то ли поисковицкая, неистребимая привычка, то ли что-то большее — подумал: и сюда придут. Через восемьдесят лет — придут и сюда, с щупами и лопатами, поднимать этих танкистов из-под сгоревшего железа, искать медальоны, возвращать имена. Прохоровское поле тоже будет отдавать своих по одному, долго, до сих пор. Везде одна земля. Везде одна работа. И там, под Вязьмой, и здесь, под Прохоровкой, — всюду лежат те, у кого было имя.
— Товарищ военврач! — окликнул его санитар с передового пункта. — Тяжёлого привезли, танкиста, кровит сильно — гляньте?
И Корнев отвернулся от поля, от легенды, от перелома — и вернулся к одному-единственному раненому, потому что это и была его война. Не поле целиком — а вот этот один, кровящий, которого ещё можно вытащить. По одному. Против тысяч. Даже здесь, на самом легендарном поле войны, — по одному.