Он видел, как до них доходит. Медленно, по нарастающей. Два года эти люди слышали в свой адрес только одно: «после тяжёлых боёв наши войска оставили…», «отошли на заранее подготовленные рубежи», «ведут оборонительные бои». Два года отступали, горели, хоронили, теряли города, теряли своих, и единственной наградой за всё была горькая, стиснутая зубами надежда, что когда-нибудь повернётся. И вот — повернулось. И не просто повернулось — Москва, сама Москва, которую они в сорок первом заслоняли собой, теперь била из пушек в небо в их честь. Праздновала их победу. Говорила им на весь мир: вы — победители. Вы погнали врага. Спасибо вам.
Первым заплакал старый солдат — пехотинец с перебитой ногой, лежавший у стены, мужик лет сорока, прошедший, видно, всё с самого начала. Он не вытирал слёз, они текли по небритому, заросшему лицу, и он повторял хрипло, не стыдясь:
— По нам… слышь, браток?.. по нам салют… Я ж от самой границы топал, от Бреста почитай… два года отходил, отходил, всё отходил… думал, и помру отходя… А тут — салют. По нам. — Он закрыл глаза, и плечи его тряслись. — Дожил. Господи, дожил. Не зря, выходит. Не зря топал.
И будто прорвало. Заговорили, зашумели все разом — раненые, сёстры, санитары. Кто-то смеялся, кто-то плакал, кто-то крестился, кто-то просто сидел, оглушённый. Молоденький Тимоша стоял посреди палатки с открытым ртом и сиял, как начищенный пятак, и всё переспрашивал: «По нам? Правда по нам? За наш Белгород?» — и не мог поверить такому счастью. А Гордеев, оказавшийся в медсанбате с очередным раненым, стоял в углу, прислонившись к столбу, и Корнев видел, как у несгибаемого, прокалённого сибиряка ходят желваки и подозрительно блестят выцветшие глаза.
— Чего, Степан Игнатьич? — подошёл к нему Корнев. — И тебя проняло?
— Проняло, доктор, — не стал отпираться Гордеев. — Не скрою. — Он помолчал, справляясь с голосом. — Я ж, понимаешь, не за себя. Я за тех. Кого с нами нет. За мужиков своих, что под Ржевом легли, на той высоте проклятой. За тех, кого мы с тобой в сорок первом из котла волокли да не доволокли. Они бы этот салют… — Он не договорил, отвернулся. — Они б его услыхать должны были. Заслужили больше нашего. А вот — мы слышим, а они нет. Несправедливо это, доктор. Живые-то слышат, а кто всё это начинал — те в земле.
Корнев положил руку ему на плечо.
— Они слышат, Степан Игнатьич, — сказал он тихо. — По-своему — слышат. Этот салют — он и за них. Каждый залп — за тех, кто до него не дожил, но кто его приблизил. Тот мужик от Бреста верно сказал — «не зря топал». Так и они не зря легли. Этот салют доказал, что не зря. Что их кровь не впустую ушла в землю. Она в этот салют и обернулась. — Он помолчал. — Я их всех помню, ты знаешь. И сегодня — сегодня я за каждого из списка по разу про себя сказал: слышишь, мол? Салют. Твой тоже. Дожили до твоего салюта. Вот так они и слышат, Степан Игнатьич. Через нашу память. Пока мы помним — они с нами этот салют и слушают.