— Не трогайте его, — сказал Корнев, и голос его наконец дрогнул — впервые за разговор. — Он санитар, мальчишка, он ничего не знает и ничего не решает. Если Вам нужен я — берите меня. Везите в тыл, к Вашим умельцам. А его отпустите. Он Вам бесполезен.
— Он мне очень полезен, — мягко сказал Майнхард. — Именно потому, что бесполезен сам по себе. Он — Ваша цена, доктор. Через него я получу Вас. — Он взял пистолет со стола. — Итак. Начнём с простого, чтобы Вы поняли, что я не шучу. Расскажите мне всё, что Вы знаете о форсировании Днепра. Где, когда, какими силами. Вы ведь знаете — Вы только что сами хвастали, что знаете. Так расскажите. Или…
Он перевёл ствол на Тимошу.
И Тимоша — лопоухий деревенский мальчишка, девятнадцати лет, из-под Воронежа, — сказал вдруг, ломким, дрожащим, но ясным голосом, глядя не на Майнхарда, а на Корнева:
— Не говорите ему, доктор. Ничего не говорите. — Губа у него тряслась, но он держался. — Я не боюсь. Ну, почти не боюсь. Вы меня учили — мёртвый санитар никого не вынесет, себя береги для следующего. А тут — наоборот выходит. Тут я, выходит, для того, чтоб Вы… чтоб наши… — Он сглотнул. — Не говорите ему, доктор. Я… я потерплю. Батя терпел под Харьковом, и я смогу. Не выдавайте наших из-за меня. Слышите? Не смейте. Это я Вам говорю, санитар Тимофей. Не смейте.
В горнице стало очень тихо. Майнхард медленно перевёл взгляд с Корнева на мальчишку — и впервые за весь вечер на его холёном лице отразилось что-то живое, не научное: удивление. Он смотрел на девятнадцатилетнего санитара, который под наставленным стволом запрещал своему командиру себя спасать, — и не находил этому места в своей арифметике.
— Вот, майор, — сказал Корнев тихо, и в голосе его сквозь муку прорвалась страшная, горькая гордость. — Вот она, та графа, которой у вас нет. Вы хотели понять, почему вы проиграли? Вот вам ответ. Девятнадцать лет. Лопоухий. Из-под Воронежа. Под Вашим стволом — запрещает себя спасать ценой других. Вы такое посчитать умеете? У вас такие есть? — Он смотрел на Майнхарда, и слёзы стояли у него в глазах, и он их не стыдился. — Пока у нас есть такие Тимоши — вы проиграли. Уже. Окончательно. Хоть всех нас перестреляйте — всё равно проиграли. Потому что таких — не посчитать и не сломать. Их можно только убить. А убитые — они, оказывается, тоже воюют. Памятью. Я Вам про это говорил — про народ, который вы не умеете считать. Вот он. В углу сидит. Смотрите. Может, хоть теперь поймёте, во что вляпались.
Майнхард стоял с пистолетом в руке и смотрел на них обоих — на военврача, говорящего невозможные вещи и плачущего без стыда, и на мальчишку, запрещающего себя спасать. И Корнев видел: что-то в этом холодном, методичном, умном человеке дало трещину. Не раскаяние — нет. А растерянность. Впервые его арифметика не сходилась, и впереди была не загадка одного странного русского, которую можно разгадать, а что-то большее, тёмное, не поддающееся расчёту, — и от этого ему, привыкшему всё считать, было не по себе.