— Тимофей, — сказал Корнев, бросив бесполезные руки. — Тимоша. Ну что ж ты. Что ж ты, лопоухий. Я ж тебе говорил — мёртвый санитар никого не вынесет. Себя береги. А ты… ты меня. Собой. — Голос у него сорвался. — Зачем ты меня, дурак? Я старый, я пожил, я… а ты — девятнадцать. У тебя кони в ночном. У тебя деревня под Воронежем. У тебя — вся жизнь. Зачем ты меня заслонил, Тимоша? Кто тебя просил?
Мальчишка не отвечал. Лицо у него было спокойное, даже чуть удивлённое, как у уснувшего, и лопоухое, мальчишеское, и Корнев закрыл ему глаза своей рукой, той самой, которую он не успел подставить на секунду раньше.
Рядом опустился на колени Гриша — серый, потрясённый.
— Бать… — прошептал он. — Бать, ты живой… а Тимошка… — Он не договорил, отвернулся, и плечи его затряслись. Они с Тимошей были почти ровесники, два мальчишки, и Гриша ревновал когда-то батю к лопоухому новичку, а потом они стали друзьями, и вот.
Подошёл Гордеев — тяжело, медленно. Постоял над Тимошей. Снял шапку. Лицо у старого сибиряка было каменное, но в выцветших глазах стояло то, что Корнев видел у него лишь над могилами самых близких.
— Заслонил, значит, — сказал Гордеев глухо. — Собой. — Он помолчал. — Хороший был парень. Безотказный. Я таких на войне навидался — на них, на тихих да безотказных, всё и держится. — Он надел шапку. — Вот тебе и цена, доктор. Я ж чуял — будет цена. И Лагода чуял. Вот она. Мальчишка.
Корнев молчал. Он сидел над Тимошей, и в нём подымалось то, чего он не давал себе за всю войну, — не горе даже, а чёрная, удушающая вина. Это он пошёл в западню, зная, что западня. Это он взял мальчишку с собой. Это его, Корнева, заслонил Тимоша — отдал свои девятнадцать за корневские сорок с лишним. Цена была заплачена — но заплатил её не Корнев. Заплатил Тимоша. За корневскую жалость к раненым, за корневскую неспособность не пойти на стон, за то, что Майнхард изучил эту брешь и ударил в неё, — расплатился лопоухий санитар из-под Воронежа, который хотел всего лишь «уберечь чьего-то батю».
— Это я виноват, — сказал Корнев тихо, не поднимая головы. — Я пошёл, зная, что ловушка. Я его взял с собой. Из-за меня он… Лагода, Гордеев — это я. Моя вина. Моя цена, а заплатил он.
Лагода, стоявший рядом, присел, взял Корнева за плечо — крепко, по-мужски.
— Слушай меня, доктор, — сказал он жёстко, тем своим следовательским голосом, которым приводят в чувство. — Слушай и запомни. Не смей. Не смей брать на себя. Ты пошёл — потому что там были раненые, которые без тебя померли бы. Ты — врач, ты иначе не можешь, и за это тебя все и любят, и за это ты половину этой дивизии с того света вытащил. Майнхард ударил по твоей доброте — да. Но виноват в этом — Майнхард, а не твоя доброта. Виноват тот, кто стрелял, а не тот, кого заслонили. — Он встряхнул Корнева за плечо. — А Тимоша… Тимоша сделал свой выбор. Сам. Ты его не просил. Он сам решил — и заслонил. Это его право и его подвиг. Не отнимай у него этого, не превращай в свою вину. Он не жертва твоя, понял? Он — герой. Сам. По своей воле. Уважь его выбор, доктор. Он за тебя жизнь отдал — так живи теперь так, чтоб не зря отдал. Вот и весь твой долг ему. Не виной казниться, а — жить и дело делать. За двоих.