— Хорошо.
— И, — он чуть наклонил подбородок к иконе, — лампадку зажгите, если будете обратно. У командира — суеверие.
— Зажгу.
III
Я расписался в ведомости перочинкой Самойлова (карандаш у него всегда заточенный с двух сторон — не для отчёта, а для скорости), вышел в сени и зажёг лампадку у иконы. Масло прозрачное, фитиль свежий; огонёк взялся сразу и не дрогнул. Я опустил подбородок Николаю Угоднику не из своего регистра — из полкового; так делают, когда лампадку гасят чужой рукой и потом возвращают. Жест встал на старое место без усилия.
Лампадка в сенях у Добрынина была привезена сюда вместе с иконой, ещё с турецкой. Об этом в полку рассказывали по-разному: одни говорили, что её брали с собой через Дунай в семьдесят седьмом году в кожаной сумке поверх седла; другие — что она появилась позже, на Балканах, когда полк получил знамя. Правды я не знал. Сегодня важно было одно: огонёк стоит. По обозному поверью, который у нас в полку держали мало, но молча, лампадка под икону зажигается перед уходом и горит до следующего привала. Двадцать восьмое было послезавтра; огонёк, по этому счёту, должен был догореть к тому утру или чуть раньше. Это, видимо, считалось правильным.
На крыльце меня ждал Ржевский.
Он стоял в шинели, без шарфа поверх (он шарф жены носил только в землянке, не на службе); левая рука в кармане, правая на перилах. Лицо без выражения, какое у него за зимовку стало служебным.
— Ваше высокоблагородие.
— Сергей Николаич. Сдали?
— Сдали.
— Передайте Ковальчуку: у меня в одиннадцать — у него. По моей с ним по второму батальону пройдёт за час. По вашей четвёртой — я сам спущусь к вам в полдень.
— Слушаюсь.
— И, — он подождал, пока я сделаю шаг к крыльцу, не больше. — Вчерашнее — не берите в дорогу. Людям сейчас не это нужно.
— Не возьму.
— Идите.
Он не сказал больше ни слова. Я понял: он знает про мой подпоручик и понимает, что и Добрынин мне сегодня сказал. Их между собой согласие не требовало моего ответа.
IV
Ковальчук был не у себя, в штабе батальона, но шёл по тропе мне навстречу: Самойлов, видимо, уже выпустил вестника. Мы остановились на углу хода сообщения, под низким буком.
— Серёга.
— Кирилл.
— Что у Иван Фёдорыча?
— Приказ. Двадцать восьмого сдача. Под Перемышль на блокадную.
— От же ж, — он покрутил коротко папиросой за правым ухом, не вынимая её оттуда. — Ну, давно ждали. Идём ко мне на пять минут. Чая.
Мы пришли к нему в ротную землянку — ту самую, с печкой-буржуйкой, с двумя топчанами, с шинелью Ковальчука на крюке у двери. Я знал эту землянку с январских дней, я знал в ней каждую щель в досках перегородки. Ковальчук поставил чайник на печь, сел на свой топчан, я — на ящик у стола. Печь шла. Папироса у него за ухом так и оставалась незажжённой.