Ковальчуковское «не упусти» сидело у меня в груди не как фраза, а как мелкий, неудобный камень. С одной стороны — это был его способ дать мне разрешение. С другой — это был его способ напомнить, что разрешение он мне даётпо поводу Карпова . То есть: довези Карпова, и тогда — Лиза. Не наоборот. Если в пути с Карповым будет плохо, никакой Лизы не будет вообще. Это было правильно. Это было — как Ковальчук.
Я придержал ладонь на плече Карпова. Под одеялом, двумя, и тулупом сверху, под закрытыми глазами и неровным дыханием с правой стороны, штабс-капитан Иван Иванович Карпов ехал в санитарный отряд VIII армейского корпуса.
Я знал, чем кончится.
В этом было всё неудобство этой войны: я знал, чем кончится у Карпова, чем кончится у Перемышля, чем кончится у Горлицы, чем кончится у империи. Я не знал только одного — чем кончится у меня. И, может быть, поэтому я держал ладонь на плече человека, у которого знал всё, и думал, чтоfrater unus — это не про орденскую дисциплину, а про то, что когда едешь рядом с тем, кому хуже, чем тебе, ты на эти полтора часа не знаешь будущего никого, кроме как метров на десять вперёд.
Конь шёл. Снег скрипел.
Восемь вёрст.
Глава 5
Сани шли шагом. Снег скрипел под полозьями ровно: Бугров не зря перебирал сани до света, ни щелчка, ни взвизга. Конь, трофейный гнедой, не мой Гнедой, шёл, слегка опустив голову. Фёдор Тихонович сидел на облучке прямо, спина не сгибалась.
Рядом со мной, под двумя одеялами и тулупом Бугрова, лежал Иван Иваныч Карпов.
Я держал ладонь у него на плече, поверх шинели, поверх тулупа, поверх двух одеял. Через всю эту толщу плечо почти не чувствовалось. Я скорее знал, что оно там, чем чувствовал, но руки не отнимал.
Тулуп был Бугрова, бараний, прокопчённый: Бугров его всю осень носил поверх шинели в обозном фургоне, и шкура хранила запах фургона, табачного дыма и упряжи. На вороте — тёмное пятно от керосина: где-то в ноябре пролил, не отстиралось. Карпов лежал в этом тулупе как в чужой берлоге, и берлога ему была впору.
Дорога взяла первый спуск к ручью. Колея обледенела за ночь и блестела под слабым солнцем: оно вышло из-за восточного хребта минуту назад и теперь висело между двух чёрных елей, как медный пятак на верёвке. Внизу, у ручья, наледь — серая, в полоску. Фёдор повёл коня боком, потом снова вперёд. Сани скользнули вниз, выровнялись.
— Тихоныч.
— Понимаю, ваше высокоблагородие.
Я заметил, что он опять — «ваше высокоблагородие». В последние дни Фёдор перестал говорить «вашбродь» в адрес Ивана Иваныча. И заодно перестал в мой. Чин у нас разный, но Фёдор подтянул регистр на двоих.