— Я не из пугливых.
— Я знаю.
Лиза первой подняла полог. Я вышел.
* * *
На передней площадке свет ослеп: после керосинки и брезента — снег, низкое солнце за елями, поземка по гребню. Молодой санитар по-прежнему сидел с незакуренной папиросой, видимо, специально, чтобы был повод не замечать, как я выхожу. Вторая работа санитара, неоплачиваемая.
Конь под попоной у саней лизал снег. Фёдор Тихонович стоял, опершись о грядку, грел спиной попону. Услышал шаги, оторвался не глядя.
— В полк, вашбродь?
— В полк.
Он обошёл сани, отстегнул попону, свернул её в три приёма, бросил на дно. Поправил уздечку. Гнедой переступил, выдохнул шумно. От коня шёл пар, как из трубы; за час с лишним стоянки он отдышался, но не остыл.
Я обернулся один раз — у самой задней палатки Лиза стояла с тазом, который всё-таки забрала; смотрела не на меня, а на дым из своей трубы. Будто её работа в эту минуту касалась только дыма. Может быть, и касалась.
Я сел в сани. Фёдор перешагнул на облучок.
— Ну, родимый. — Это было коню. Гнедой потянул.
* * *
Назад поднимались тяжелее: шли в горку, конь жалел колени, Фёдор спускал его шагом. Дорога та же: кузня (кузнец уже надел рубаху, хорошо), два хутора, наледь у ручья, обозный амбар у плетня. Одна из подвод тринадцатой пехотной куда-то ушла, осталось две. На обочине у наледи лежал убитый сорокой галчонок — серый комок с запрокинутой шеей; полоз скользнул мимо, не задел. Фёдор перекрестился ровно, не глядя, и снова взял вожжу обеими руками.
На втором подъёме гнедой поскользнулся задней правой, неглубоко, но Фёдор слез, обошёл с правой стороны, прочистил подкову обломком веточки, помял железо ладонью, проверяя жар. Я тоже слез, постоял у бортовины, размяв спину; от пяти часов утром и после стояния у палатки пояс держал хуже, чем хотелось бы. Гнедой ткнулся мне в плечо лбом ровно, как всегда: не за лаской, а за местом. Я подставил плечо. Постояли вдвоём. Фёдор сел на облучок первым, я после.
— Пойдёт, вашбродь. Чисто, — проговорил Фёдор, не оборачиваясь.
— Пойдёт.
Я лежал почти, опёршись локтем о бортовину, и смотрел в небо. Небо было ясное и невнятное — такое, в каком ничего не написано, и оно само этим хвалится.
В голове у меня шёл ровный, как на ученическом телеграфе, простой счёт.
Я её знаю с октября — по письмам, по почерку, по тому, как она из «вы» в одном письме съехала в «вы» с одной запятой меньше, и это её разрешение.
Я её знаю с декабря — что она в санитарном отряде восьмого армейского корпуса, на этом фронте, в тридцати, в восьми, в пяти верстах от меня в разные недели.