Я смотрю на этот рисунок.
И в этом рисунке мы стоим перед домом, рядом друг с другом. Не разбиты на пары, не отделены друг от друга, не разделены пунктиром. Стоим впятером, считая медведя, как одна общая структура.
— Мира. Это кто на рисунке?
Я указал пальцем на неровные цветные силуэты, нарисованные на листе бумаги вокруг схематичного домика.
— Это мы, — ответила она так просто и уверенно, будто это была самая очевидная вещь на свете.
— Кто — мы? — переспросил я, затаив дыхание.
— Мама, я, Адриан и ты. И Григорий тут.
Я замолчал. Слова застряли в горле. Я смотрел на этот наивный детский набросок, где мы все стояли рядом, плечом к плечу.
— Мира, — позвал я, и мой голос прозвучал тише, почти хрипло.
— Что? — она подняла на меня свои огромные, чистые глаза.
— А ты нас как видишь? Всех вместе?
Мира на мгновение задумалась, а затем простодушно пожала худенькими плечами, искренне не понимая моих сложных взрослых сомнений:
— Вы же сейчас все живёте здесь, — ответила она с той непогрешимой детской логикой, против которой у меня не было аргументов. — Так и есть.
И от этой её фразы у меня в груди что-то распрямляется и обмякает одновременно. Шестилетка видит то, что мы, взрослые, видим со множеством оговорок, объяснений, юридических сложностей, кодексов, обязательств, психологических защит. Она видит все просто.
— Хороший рисунок, Мира, — тихо произнес я, и в моем голосе, обычно таком сдержанном и холодном, проскользнули непривычно мягкие, теплые нотки.
— Я нарисую ещё! — воодушевленно пообещала она, и в ее голоске зазвенела чистая детская радость. — Сегодня я нарисую сад с прудом, а вы все там купаетесь.
— Мы все там купаемся? — с легким недоверием переспросил я, пытаясь примерить эту благополучную картинку на нашу суровую реальность.
— Все! — безапелляционно заявила Мира, победоносно вскинув карандаш, словно волшебную палочку. Она заговорщически понизила голос, добавляя главный, самый невероятный аргумент: — Даже Адриан!
— Это сложно представить, — качнул я головой, чувствуя, как губы сами расплываются в грустной, но теплой улыбке.
Мира посмотрела на меня с легким превосходством ребенка, который знает о мире куда больше, чем эти странные, запутавшиеся взрослые.
— Я знаю, — серьезно, совсем по-взрослому кивнула она, и тут же лукаво прищурилась: — Но я все равно нарисую.
— Хорошо, — сдался я, чувствуя, как на душе впервые за долгое время становится по-настоящему легко. — Нарисуй.
Мира снова погружается в рисование. Я опираюсь спиной на кровать и закрываю глаза.
Я думаю о том, что в моём рисунке мира я никогда не был среди других людей. Я всегда был на одной стороне листа, а остальные — на другой. У меня этот рисунок выработался в одиннадцать лет, когда мать ушла, и я остался на одной стороне нарисованного мира, а на другой — отец, тётки, кузены, все остальные. С тех пор так и осталось. У меня большая, очень узнаваемая личная композиция: я отдельно, остальные вместе.