— Я не понимаю, о чём вы.
Этот ответ у меня был обиходный — для штаба, для Ковальчука, для всех, кто подходил близко. Он был без срыва и не сообщал ни «да», ни «нет». Я его произнёс почти что чужим голосом.
— Я не спрашиваю.
— Я знаю.
— Я просто заметил.
— Я знаю, Семён Львович.
Кац опустил подбородок. С лёгким наклоном плеча вперёд, по-своему. Тетрадь его лежала на столе слева от него; рука его была на бечёвке.
— У меня к вам ещё одно, прапорщик.
— Слушаю.
— Если вам когда-нибудь понадобится, чтобы кто-то посчитал — не службу, а что-то ваше, своё, чужое для штаба, — посчитайте у меня. Я считаю быстро. И я не спрашиваю, зачем. У нас с вами это уже один раз так шло — в январе, по огневой поддержке.
— Помню.
— Я к тому, что у меня в сутки бывает полтора свободных часа. Их можно тратить.
— Спасибо, Семён Львович.
Он встал. Тетрадь забрал — переложил под мышку. У двери коротко тронул ладонью верх косяка. Этот жест я знал по Ковальчуку, у меня самого он завёлся последний месяц; Кац его, видимо, тоже подобрал. У кого — у меня, у Ковальчука — не имеет значения. Жест по землянкам ходил, как ходит привычка.
— Спокойной ночи, Сергей Николаевич.
— Спокойной ночи, Семён Львович.
Дверь закрылась за ним аккуратно, без хлопка. Снаружи — два шага по плотному снегу, остановка, ещё два, и потом тихий ход в темноту, который слышался долго.
* * *
Я подержал кружку левой. В кружке у меня оставался остывший чай под слоем плёнки. Угли в печи дышали. Фёдор за перегородкой не подал звука: пока Кац был, он не выходил, и теперь, видимо, выжидал, услышит ли он, что я встаю, чтобы понять, нужно ли подкинуть в печь ещё.
В голове у меня снова стоял этот внутренний порядок: Лиза, Семён Львович, Карпов, Гнедой, Фёдор. Семён Львович теперь был не штабной фигурой. Свой. Не так, как Лиза. И всё же — свой.
Я подумал, что мне не надо сейчас решать, как со мной поступит то, что Семён Львович увидел и не спросил. Я подумал, что у меня есть один человек на свете, кто знает Семёна Львовича по моему голосу, — и она в двадцати вёрстах отсюда, в каменной пристройке к школе, и пьёт свой остывший чай, если ещё не легла. Эта мысль была короткой и не сентиментальной. Я её отметил и отложил.
Я подумал ещё, что у меня за двое суток было две тёплых землянки с печью — Лизина каменная и моя здесь, — и в обеих я сидел не один, и в обеих оставался один. Это, видимо, тоже что-то значило. Что — пока не складывалось в слово, и я не торопил.
Свеча у меня на столе осела до половины — фитиль чуть наклонился налево, и пламя дышало одной кромкой. Я свечу не поправил.