Ржевский сидел у стола, левая рука на колене, правая на бумаге. Шинель на крюке у двери. На нём был мундир и поверх — серый шерстяной шарф, который ему прислала жена в декабре через тыловую почту. Шарф он на службе не носил; в землянке у себя — носил.
— Ваше высокоблагородие.
— Сергей Николаич.
Пауза у него длилась столько, сколько нужно, чтобы я закрыл за собой дверь без хлопка. Он на эту паузу не отвлёкся: смотрел на бумагу под рукой, словно сверял в голове против неё что-то своё.
— Ротное хозяйство к воскресенью — на отдельный листок. Что у вас на руках, по людям и довольствию. Карандашом, без переписки начисто.
— Слушаюсь.
— Не для отчёта. Для меня.
— Понял.
Он сдвинул бумагу влево. Поднял глаза. Лицо у него к этому часу собралось, без утренней сухости. Тёмные глаза с проседью у виска.
— Сергей Николаич.
Я опустил подбородок.
— Заходите ко мне сегодня вечером. К восьми. Один. Без бумаг.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
— И без чая своего. У меня есть.
Это, по его меркам, было почти шуткой. Он на это «без чая» не улыбнулся; уголок только чуть тронулся — и встал обратно.
Я вышел.
Ковальчук в сенях стоял в той же позе. Поднял на меня брови.
— Что у тебя?
— Ничего служебного. Зайти к нему вечером.
— Восемь?
— Восемь.
Он провёл языком за щекой, по-своему. Подмигнул мне — не весело, по-рабочему.
— От же ж. Не пугайся, Серёга. У нас с ним по штабу — спокойно. Это он по тебе лично.
— Знаю.
— Знаешь?
— По счёту твоему — знаю.
Он короткой усмешкой опустил папиросу обратно за ухо.
— Тогда иди. Я к нему — со своей бумагой. У него к нам с тобой по этой неделе — ничего общего.
Он переступил порог. Я вышел в сени, надел шапку у двери — не у крюка, а под рукой — и пошёл обратно.
День прошёл по двум обходам — утреннему по 4-й и предполуденному с Иваньковым на углу хода сообщения; в полдень — час у себя над листком, тем самым, что Ржевский просил карандашом, без переписки; после обеда — пункт сушки валенок Дорохова (Дорохов был наверху, бирки висели). К пяти стало смеркаться рано — мелкая сухая крупа опять прошла без ветра, недолго. Никандров проездом сказал: в санитарной всё стоит, тяжёлого мадьяра вчера схоронили в борозде у церковки, землю долбили ломом, мадьяра присыпали неглубоко — глубже не пробивалось.
Кружка брусничного у меня к семи была заварена заново. Фёдор у печи держал чайник в полпальца от заслонки, чтоб не перекипал. Я о вечере не сказал; он не спросил.
К восьми я вышел.
У Ржевского печь к этому часу держала нижний жар — глухо, без хлопка. Чайник стоял на боку у самого края, без свиста, в горячей готовности. Две кружки — обе обычные, серые, без отметин. Чай в кружках уже был — он, видно, налил, как услышал шаги по тропе.