Трубка лежала у его правой, ещё не набитая. Кисет — открыт.
— Садитесь, Сергей Николаич. К печи.
Я сел на табурет к печи. Правая ладонь у меня под левой — я её на колене не оставлял в чужой землянке. Шапку положил на ящик у входа.
— Спасибо.
— Грейте руки.
Я взял кружку левой. Кружка обжигала; я подержал в ладони, перехватил пальцами за обод сверху, без донца. Ржевский набивал трубку медленно — большим пальцем левой, указательным пригоняя табак к чашке. Левая у него по холоду всегда первой выдавала; пальцы шли чуть отдельно от ладони. Он работал ими так, будто не замечал — но я знал, по чему.
Он чиркнул спичкой. Огонёк в трубке встал не сразу — табак был сухой, и Ржевский его тянул не торопясь, пуская невысокий, плотный круглый дым к низкой балке.
Печь дышала. Дым у трубки был свой, отдельный — с орехом, с лёгкой сладостью; не тот, что от Ковальчуковых папирос.
— У меня сегодня к вам — старая история, Сергей Николаич.
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
— Без чина пока, у себя. Просто слушайте.
— Да.
Он раз тронул трубку зубами, поправил во рту. Глаза опустил к огню в печи.
— У меня в Манчжурии в пятом году был август.
Пауза у него была не пустая. Я её принял, как принимают весы — давая им встать.
— Мне было тридцать. Штабс-капитан, штаб второй маньчжурской. Стояли мы тогда севернее Мукдена, после, — войну уже знали, чем она кончится, но кончалась она ещё не нам. Дороги были — пыль и сухая трава по обочинам, ветер с юго-востока к вечеру. В августе там не как у нас в Курске — там сухость другая, она лёгкие сушит.
Я молчал. Печь в углу его землянки шла тише моей — он за ней следил по-другому, не подкидывал каждый час; в ней стояла какая-то очень ровная, штабная экономия тепла.
— Шесть месяцев до этого у нас был Мукден. После Мукдена — отход медленный, по железнодорожной ветке к северу, с задержками в каждой малой узловой; станции по дороге становились всё мельче. Я к августу шёл уже по третьей за лето таким переездом, и каждый раз — со своим коротким приказом на руках, и каждый раз — с конвоем из четырёх. В армии у нас в то лето про дезертиров заговорили чаще. Их и не было особенно — но из штаба про них помнили.
Он сделал затяжку, не торопясь.
— Не за дезертирство людей расстреливали, Сергей Николаич. За форму. За то, чтобы было кому показать на станции бумагу. У штаба в августе пятого была — у меня нет на это другого слова — мелкая мстительность. Война кончалась нехорошо; начальство искало, на ком закрепить, что у нас, мол, в армии — порядок.
Он потянул трубку. Дым ушёл вбок, к карте на стене.