— А рапорт?
— Я написал, что задержанные при перевозке проявили неподчинение и в бою, в схватке, были… нет, не «расстреляны». Я написал хитрее, Сергей Николаич. Я написал «отпущены под надзор местной полиции по причине отсутствия документов и непригодности к строю». Полиции на той ветке не было ни одной души уже месяц. Бумага ушла в штаб. Штаб бумагу принял — и через две недели вспомнил.
— Наказание?
— Выговор. Перевод. По бумаге — суровый. По жизни — мягкий: я в декабре оказался в полку, в Чите, на тёплом штабе, к январю под Новый год получил по очереди следующий чин. Меня прощали, Сергей Николаич, потому что у меня в штабе был отец одного товарища — он же мой бывший наставник по училищу. Меня прощали, как прощают своим.
Дым у трубки шёл низом.
— Если бы у меня в штабе товарища не было — я бы прошёл по статье. Не до края, но прошёл бы.
Я держал кружку обеими — левой за обод, правую подложил под донце. Чай в кружке уже остыл с верхней кромки. Я этого не заметил вовремя.
— Я ждал, ваше высокоблагородие, услышать, что вы себе долго не прощали — что согласились бы. Что приказ был. Что вы — нарушили.
Он посмотрел на меня впервые с начала рассказа. Тёмные глаза у него были не сухие — просто глубокие, и в них стояло то набранное по годам, по чему я узнавал старших в полку.
— Я себе не прощал — что отказался, Сергей Николаич.
Он сделал затяжку. Подержал дым внутри, выпустил низом.
— Не за приказ. Приказ был, и я его помню до пунктов. А за то, что отказался.
Он положил трубку. Огонёк в ней ещё стоял.
— Если бы я их расстрелял, у меня сегодня было бы две тени, и я бы помнил их лица. Я бы их помнил по сей день: два лица, два мальчишеских, с тамбовским и ярославским говором, у будки путевого. Я бы с этими двумя ходил.
Он остановился. Пальцами левой притянул к себе кисет, передвинул, не открывая. Этот жест у него заменял паузу.
— А я их не расстрелял. И у меня их нет. Через год писал ярославский — фамилию мою запомнил, часть нашёл через писаря штаба, дошёл по бумаге. Воевал в одиннадцатом сибирском. В записке у него было ещё: под одной фанзой они с тамбовским сняли двоих японцев и вышли к своим. Писал он это благодарностью. Я прочёл иначе.
Огонь в печи опускался.
— Я ему не ответил. Тамбовский не писал.
Он впервые за разговор сложил левую ладонь поверх правой на столе, тыльной стороной.
— У меня две тени, у которых я не знаю лица. Японские, безымянные. И это, Сергей Николаич, хуже, чем две, у которых я знал бы лица. Те были бы мои. А эти чужие — и всё равно мои.
Я держал кружку. Чай в ней давно остыл — я к нему не вернулся.