— Десять лет, — он подержал слово, — я с этим прожил. Не днями. Годами. В первый год я ждал письма от тамбовского. Он не написал. Во второй я о нём перестал думать каждый день, начал — раз в неделю. На пятый — раз в месяц, по числам. На седьмой я однажды утром понял, что не вспоминал три месяца, и это меня испугало больше, чем сама история. Я с тех пор стал делать так, чтобы вспоминать. По числам, как по службе.
Он остановился у этой фразы.
— У моей жены, у Ольги Степановны, у которой здесь карточка, — он не повернул головы к снимку, обозначил его движением подбородка, — есть одна вещь, до которой я её не пускаю. Она знает, что я с этим живу. Она этого не трогает. У нас с ней по этой части — соглашение молчания. Это лучшее, что женщина может сделать для мужчины с двумя тенями: не пересчитывать их за него.
Я опустил подбородок не ему — в стол, к огню.
Что-то у меня в голове, в моей голове историка, который привык к хроникам и формулам, на этот рассказ не нашло слова. У Дусбурга и Виганда были формулы для смерти, для суда, для доблести, для вины перед уставом. Для этого — нет. Средневековый писец растворил бы такую совесть в приказе или грехе; Ржевский за десять лет собрал для неё отдельный язык.
Теперь я смотрел на него.
— Спасибо, ваше высокоблагородие.
— Не благодарите. Я вам это рассказал не для благодарности.
— А для чего?
Он поднял трубку, посмотрел в чашку — огонь там уже сел. Не стал заново раскуривать. Положил на подставку из дубовой шашки.
Тогда он сказал то, ради чего и было всё.
— Подпоручик.
Я не поднял глаз. У меня в груди — между ключиц, чуть слева — у меня что-то поднялось медленно. Ржевский это слово вынул не оговоркой. Он его вынул нарочно — раньше, чем мне об этом скажет бумага из штаба армии. И в этом «подпоручике», у него во рту, у меня вынулось ясно: бумага уже подписана; представление прошло; завтра или послезавтра придёт. Он мне об этом не сказал прямо. Он мне об этом сказал — через обращение. И вместе с обращением — Манчжурию. Я понял, что это, у него, у штабс-капитана с двумя тенями без лиц, был самый осторожный способ сообщить мне, во что мне на следующей неделе предстояло войти. Не в чин. В цену чина.
— Война кончается, а совесть — нет. Запомните. Когда-нибудь вам пригодится.
— Запомню.
Он опустил подбородок коротко — себе. Как старший. Не мне.
Печь у него шла глухо. Дым от трубки уже не вился; стоял у потолка низкой полосой и рассасывался к двери.
— Идите, Сергей Николаич. У меня вам сегодня — всё.
— Слушаюсь.
Я встал. Кружку поставил на стол — не на ту, что у меня в землянке, а на чужую, чистую доску.