Я не открывал глаз. По брезенту слева кто-то трудно вздохнул — старый артиллерийский унтер, тот, что лежал в санитарной с января: голень с дробью, заращивается медленно. Голос его я ещё помнил. В среднюю палатку отсюда уходила парусина — низкий брезентовый рукав, между нами и ею. За парусиной кто-то кашлянул — коротко, нескончаемо знакомо, по той же манере: набирать воздух не до конца, выпускать его частями, как смотанную нитку. Я узнал кашель раньше, чем спросил себя, кого узнаю.
— Антон Францевич, — сказал я, не открывая глаз.
— Лежите.
— Антон Францевич.
— Я слышу. Не сейчас.
Шорох вязаной ткани в его руке. Моток шерсти из кармана. Ковальчук смеялся над этим мотком в декабре — я как-то писал об этом отдельной строкой; здесь, в санитарной, моток не казался смешным.
— Сначала вода. Потом гусиный жир. Потом шерсть поверх. — Ляшко говорил мерно, как кто-то, кто проговаривает порядок самому себе вслух, иначе не удержит. — Без давления. Поверх — не туго. Не растирать. Двадцать минут согревать. Не больше.
— Я слушаю.
— Слушайте. И не двигайте.
Полог дрогнул. Холодный воздух пошёл за чьим-то рукавом и быстро ушёл назад. Лиза. Я узнал её по шагу — по тому, как нога ставится сначала на пятку, а потом ровно, словно она каждый раз сверяется с полом. У неё на голове в этот час не было косынки — мокрые на висках волосы, забранные узлом низко на шее. Передник свежий, две тёмные капли по нижнему краю — не от моей руки, от другого. На плечах — старая шинель внакидку, не застёгнутая.
— Антон Францевич.
— Лизавета Дмитриевна.
— Боровец под морфием. Дышит ровно. Я переменила повязку — нога левая всё то же. На правой — кожа лучше, чем утром.
— Хорошо.
— Глушков пришёл в сознание около часа назад. Закрыл глаза снова. Не говорил.
— Хорошо. Через час я к нему. — Ляшко прикоснулся к моей кисти под водой, осторожно сжал два пальца. — Тут — двадцать минут ещё. Потом гусиный жир. И шерсть.
— Я сделаю, — сказала Лиза.
Ляшко поднялся. Скрипнула табуретка. Он отёр руки полотенцем — нюхнул его, не дотягиваясь, профессионально, морщась.
— Прапорщик. Я зайду к Карпову. После — к Глушкову. Если у вас что-то будет болеть не так, как болит сейчас, — скажете Лизавете Дмитриевне. — Помолчал. — Не «доктор» — а «горит» или «дёргает». Это два разных диагноза.
— Слушаюсь.
— Слушаетесь — и хорошо. Лежите.
Он вышел. Полог раскрылся и опустился медленно — Ляшко знал, что в палатке, кроме меня, есть три человека под морфием, и резкого холода нельзя.
Лиза села на ту же табуретку. Подбородок её опустился вниз на полградуса — не кивок, привычка её: так она отмечает, что услышала, и не требует подтверждения. Серый передник, две тёмные капли по нижнему краю. На правой руке, я заметил снизу, была шерстяная перчатка — тёмная, грубой вязки, штопаная на большом пальце.